Я нежно любила эту церковь. Я с ранних лет привыкла к её кроткой заброшенности и пустоте, наполненной затхлым сумраком и молитвенной тишиной. Иногда я шла туда одна, и у меня было чёткое ощущение, что я иду в гости, и там, куда я иду, меня ждут и будут мне рады. Я могла подолгу стоять в её гулкой, космической полутьме, до костей пробираемая нездешним холодом и непривычным, не поддающимся толкованию чувством. Мне было странно, страшно и хорошо. Я любила её такой, какой знала с детства, и не могла себе представить, что она может измениться.
Наш собственный святой Франциск оказался бабкой Зоей, горбоносой колдуньей с чёрным от загара лицом и белыми космами, лезущими из-под драного цветастого платка. Она знала множество старинных заговоров, умела лечить рожу, грыжу и меланхолию, собирала в полнолуние полынь и молодой тысячелистник и артистически принимала роды – как у женщин, так и у коров. В какой момент ей пришло в голову бросить собирать травы и начать собирать камни, чтобы укреплять ими разрушающуюся церковку, никто не знает.
— Вроде как голос мне был, - задумчиво объясняла мне она. – А может, не было. Кто ж его разберёт? Старая я, слышу плохо, чегой-то сказали мне оттуда, сверху, значит… а чего – не разобрала я толком. Ну, и взялась за дело-то. А что ж? Неуж ждать, когда вдругорядь скажут? Ан, может и не скажут, во второй-то раз и не скажут.. а я – сиди и жди? Так и помрёшь, дожидаючись. Нет, пока силы есть, надо, стало-ть, работать. Камни-то – энто что! Энто баловство одно. Ты, поди-ка, деньги собери, да подрядчиков найди, да материалы… да председателя уломай, да в район съезди! Энто ведь ужасть одна, сколько делов!
«Делов» и впрямь было невпроворот, и я с энтузиазмом взялась ей помогать. Мне сказочно повезло: одно дело - потрогать рукой камни в стене церкви святого Дамиана, а другое – лично помогать их туда укладывать. Время шло, дело потихоньку двигалось, и на моих глазах стал разрушаться и исчезать тот бездонный, сосредоточенный покой, которым некогда была полна моя церковь. Она стала шумной, пёстрой и горластой. Бабка Зоя, при всём её фантастическом энтузиазме и редкостном душевном такте, была напрочь лишена художественного вкуса, да и прочие радетели были ей под стать. Строгое двухсотлетнее здание, отличавшееся некогда чёткостью и гармонией форм, стало расползаться и искажаться на глазах. На место дивного дубового иконостаса, сплошь покрытого полинялым золотом и резьбой, поставили игрушечный, лубочный, из тонких дрожащих планочек и грубо налепленных на фанеру печатных картинок. На кое-как укреплённую крышу водрузили малюсенькие, как недозрелые луковицы, купола, с отменно кривыми, сверкающими на солнце крестами. Снаружи стены выкрасили бледно-голубой краской, напрочь уничтожившей романтичную древность прежних развалин. А когда над входом стали подвешивать пластмассовый вокзальный козырёк нехорошего синюшного оттенка, я окончательно поняла, что прежней моей церкви нет и уже не будет никогда. А тут ещё уехал прежний, добродушный и ироничный батюшка, и вместо него прислали другого, рыжеволосого, нервного, с хмурым, нездоровым лицом, вечно сведённым гримасой раздражительного нетерпения. Про него говорили, что он жаден до денег и привержен к зелёному змию.
Однажды, когда мы сидели на ступеньках церкви и отдыхали после разгрузки машины с кирпичом, он явился посмотреть, как идут работы и, углядев меня, тут же ко мне прицепился:
— Всё ходишь сюда, да? Я вот не пойму, какой тебе в том резон? Сама ж говорила, что не православная!
— Так это.. кирпичи некому было выгружать, - не очень охотно объяснила я, поглощённая мышечной болью и усталостью во всём теле.
— Что ж, что некому? Уж как-нибудь бы обошлись без католиков. Католики – они же враги православию. Завсегда были врагами и будут! Что, скажешь – нет?
— Не скажу, - ответила я ему сквозь истому и жар, которым потихоньку наливался утренний воздух. Я знала, что при таких обстоятельствах ни в коем случае нельзя затевать спор – особенно идеологический.
Но батюшка не унимался:
— То-то, что не скажешь! Потому что сама знаешь – враги! Может, ты тоже послана нам вредить, почём мы знаем? Ну-ка, расскажи, как вы вредите православным! Расскажи, а мы послушаем.
— Я, вообще-то очень нерадива в этом отношении, - вздохнула я. – Честное слово. Даже толком и не знаю, как это лучше делать. Может, вы что посоветуете, отец Зосима?
— Я-то посоветую! – закипятился пуще прежнего батюшка и дёрнул себя за бороду. – Я-то – знаешь, что тебе посоветую? Иди-ка ты отсюда, вот что я тебе скажу! И нечего тут! Уж без твоей помощи как-нибудь обойдёмся!
Я встала со ступенек, с оханьем схватилась за поясницу, разогнулась со скрежетом и стоном и пошла прочь от церкви. День становился всё жарче, в воздухе пахло сухой травой, липовым цветом и разогретыми свежеструганными досками. Над липами кружились и галдели вороны – у них как раз молодёжь впервые вылетала из гнёзд, и надо было её поддержать. Где-то на окраине жужжала газонокосилка и лаяли собаки.
Возле самой речки меня нагнал отец Зосима. Он запыхался, лицо его было красным, а медные спутанные волосы стояли торчком под скуфьёй.
— Ты… это… - тяжело переводя дух, попросил он. – Не помню, как тебя – забыл… В общем, ты прости меня. Виноват я перед тобой, прости.
— Отец Зосима, да что вы! – испугалась и смутилась я. – Я сама виновата, я же вам первая нагрубила. И ушла нехорошо. Гордыня всё это, и больше ничего.
— Она, проклятущая, - держась за сердце, подтвердил отец Зосима. – Пойдём назад, а? Анна Васильевна уж чайник поставила, а у меня варенье есть. Думаешь, от прошлого года? Нет, нынешнее, клубничное.. тётка Зоя варила, она на эти дела мастерица. Прямо перед церковью сядем все и попьём. Пойдём, а?
И мы пошли назад, и лёгкий речной ветерок дул нам в спину, и солнце всё лило и лило на нас сверху густой, томительный зной, а впереди, над крапивой и липами, нежной, почти прозрачной лазурью сияли стены обновлённой церкви, и купола сияли, как серебряные слитки, а от кривых, чудесных крестов исходил нестерпимый для глаз жар. И орали во всё горло радостные вороны.
— А я тебя помню, - сказал мне отец Зосима. – Как звать тебя – забыл, а как про панночку рассказывала – помню. Как она в гробу летала. Прямо вот в этой церкви и рассказывала. Что, забыла поди?
Я долго вглядывалась в его лицо, но так и не вспомнила ни его самого, ни его мирское имя. В то время у меня было много деревенских приятелей, и всем им рано или поздно мне приходилось рассказывать про панночку.
2007/07/14 дети
О природе страха
— Туська, а чего ты боишься больше всего на свете?
—Ну-у-у… Я много чего боюсь больше всего на свете. Зубы сверлить. Кошек царапучих. Нецарапучих я не боюсь, только ведь сразу не узнаешь, царапучая она или нет. Знаешь, а они ведь не только царапаются, они же кусаются ещё! Ты думаешь, только собаки кусаются? – нет, и кошки тоже! Чего ещё боюсь? А! Ну, дяденек пьяных на улице. Дедушку из Владивостока боюсь. Потом – что вырвет на каруселях, боюсь. Что воры залезут и всех убьют из пистолета… или ножиком. Солдатов боюсь. Потому что они тоже могут застрелить, если это не наши солдаты, а чужие. Бульонку боюсь. Хотя нет, Бульонку я раньше боялась, когда маленькая…. А теперь уже не боюсь. Уколы боюсь под лопатку. Потом – дяденьку Репина боюсь. Серафима боюсь ещё…
Источник многих из её страхов мне известен. Добрейший Дедушка Из Владивостока пугает её своей неимоверной седой бородищей. «Бульонка» - это их местный, семейный домовой, выросший из безмерного отвращения Туськи к бульонам, которыми её вечно пичкают. Дяденьку Репина она боится вполне обосновано – во время её первого в жизни посещения Третьяковки родители неосторожно обратили её внимание на Ивана Грозного, только что порешившего сына Ивана. А Серафима она боится после того, как услышала по радио стихотворение Пушкина: с того дня она твёрдо уверена, что Шестикрылый Серафим – это жуткое чудище, вырывающее у встречных языки и сердца.