А вот если бы он выбрал иную тему для проповеди, неизвестно, что бы сделали с ним те, кого он принял за монахов. Однако, об этом лучше даже не помышлять.
2006/02/26 Вавилонская библиотека
Нежная белокурая девушка в строгом костюме попросила у меня словарь американского тюремного сленга.
— А то вот так приедешь, с тобой будут разговаривать, а ты только ушами хлопать и улыбаться, - застенчиво объяснила она. - Хочется же понимать, что тебе говорят. Чтобы не опозориться.
Я побоялась спросить, в каких кругах она собирается вращаться по приезде в Америку, и молча притащила ей словарь. Она полистала его лёгкими, как сон, перстами, затем мечтательно улыбнулась и погрузилась в чтение.
Ещё две нежные девушки робко приблизились, прячась друг за друга и на всякий случай осторожно хихикая. В глазах их поблёскивали растерянность и скорбь.
— Что, дети мои? Что случилось?
— Да вот, мы тут ищем, ищем. Целый день ищем, найти не можем.
— Кого ищем-то?
— Рубена.
— О, Боже. Кого?
— Рубена. Книги Рубена по фонетике. По фонетике русского языка.
— Дети, вы меня уморите. А если вы вдруг вздумаете найти "Египетские ночи", вы что же, на Александра будете искать? Рубен - это имя. А фамилия Аванесов. Аванесов Рубен Иванович "Фонетика русского литературного языка" Вот что вам нужно. Сейчас принесу.
Они обнимаются и плачут от радости. На кончиках их фломастеров подрагивают пущистые розовые нашлёпки.
Бог мой, как я их всех люблю.
Когда я возвращалась домой, мне не удалось разойтись на узкой дорожке с припозднившейся снегоуборочной машиной. Я лежала в грязном, быстро проседающем сугробе, глядела вверх, на снежное кружение в сумерках, и пыталась вспомнить, кто это сказал: "Снегопад - прототип небытия".
Какая завораживающая глупость. Или не глупость?
В сугробе было сыро и спокойно. Снег всё падал и падал.
2006/02/27 Божественный свет
Больше всего я люблю христианские фильмы, в которых нет ни слова о Христе. Нет ни иносказаний, ни символов, ни прямых или косвенных аллюзий, отсылающих нас к Священному Писанию; нет ни хороших, ни дурных священников, ни интерьеров храмов, ни закадровых цитат. Где герои не говорят и не думают о Боге – по крайней мере, в присутствии зрителей, глядящих на экран – и, как и все мы, не подозревают о том, что являются участниками божественной мистерии. Если сказать режиссёру такого фильма о том, что его фильм – христианский, он, скорее всего, вежливо обидится. И уж точно эта идея не понравится критикам как неправомерно тенденциозная. Скорее всего, они будут правы.
Таков фильм «Божественный свет». Кроме, собственно, названия, о Боге там ничто не говорит и даже не напоминает. Фильм – абсолютно не об этом. Он даже не о том, о чём книга Фернандо Мариаса, по которой он снят. Фильм недвусмысленнен, однозначен, одномерен и прозрачен. Как вечерний Божественный свет над жёлто-зелёной, пустынной, потрескавшейся Гранадой в зубчатых башенках, полях и колокольнях. И, как этот свет, он бесконечно мягкий, успокоительный и серьёзный. Дело происходит во времена испанской гражданской войны. Придурковатый деревенский пастушок, голенастый мальчуган с бритой головой и вечно приоткрытым удивлённым ртом, находит чудом уцелевшего после расстрела человека. Раненого, но живого. Привозит к себе, ухаживает за ним, как может, прячет от франкистов. Раненый так и не приходит в себя, ничего не помнит и не осознаёт, лишь повторяет за мальчиком слова песенки, которую тот всё время напевает. Мальчик зовёт его – Черепаха. А потом мальчика забирают в армию, и перед тем, как уйти воевать, он оставляет своего раненого в приюте при женском монастыре. Через сорок лет он возвращается в Гранаду и находит своего Черепаху. Тот по-прежнему ничего не помнит и ничего не знает - бродит себе по улицам, потешая мальчишек, лепит из мякиша человечков и смотрит на голубей с нежной потусторонней улыбкой. А дальше – даже неважно то, что в конце концов он оказывается самим Гарсиа Лоркой, потерявшим рассудок в ночь собственного расстрела. Нет, на самом деле это очень важно, но это – не самое главное. Главное – божественный свет. Тихо струящийся из-под жалюзей в маленькой квартирке старика, куда тот приводит своего Черепаху и, отмыв и накормив, даёт ему приют. Лежащий прозрачными, подрагивающими зайчиками на столе, за которым сидят они оба: бывший пастух делает себе гигантский бутерброд с мясом и смачно вцепляется в него зубами, а бывший поэт задумчиво режет мясо на тонкие, безупречные ломтики и диковато глядит исподлобья на своего благодетеля. Проникающий длинными полосами в гостиную, где старый сумасшедший оборванец с бессмысленным и строгим лицом играет на фортепьяно. Заливающий всё смуглым вечерним золотом, когда они оба сидят перед старой разрушенной ригой, в которой пастух когда-то прятал поэта, и пастух читает поэту стихи из потрёпанной книжки – его стихи. «Знаешь, Федерико, ты не обижайся, я не собираюсь учить тебя поэзии, но, по-моему – вот здесь у тебя гораздо лучше. Да. Это – совсем другое дело». Поэт в ответ улыбается, уже осмысленной, хитроватой и мягкой улыбкой, и кивает головой. Небо, наполненное до отказа божественным светом, сияет над кудрявыми, похожими на игрушечные муляжи, оливковыми деревьями и над старой ригой с обвалившимся забором. Солнце заходит над Гранадой. Свет меняется, но не меркнет и не тускнеет. Фильм заканчивается.
2006/02/28 Карл Адольф Вернер (юбилейное)
Все лингвисты знают о законе Вернера. Я не лингвист, и то знаю, что это какой-то изумительно важный закон в индоевропеистике, открытие которого сравнимо разве что с открытием Америки Колумбом.
А кто знает о самом Вернере? Да никто о нём ничего не знает. Он сам сделал всё, что мог для того, чтобы о нём никто ничего не знал. Не из скромности и не из любви к мистификациям. Просто ему было на это наплевать.
Когда дело касалось научных исследований, он работал с живейшим увлечением, не покладая рук. Но когда дело доходило до публикации результатов этих исследований, он немедленно заваливался на кровать, заявлял, что у него всё болит, и вообще он хочет спать. И засыпал, накрыв голову своим засаленным сюртуком. А друзья и коллеги ходили вокруг него, пытались его растолкать и уговорить напечатать в журнале хотя бы самый малюсенький докладик. Какое там! Он только поворачивался на другой бок и умолял, не открывая глаз, чтобы его оставили в покое. А когда измученные коллеги не выдерживали и, плюнув, уходили восвояси, он приоткрывал глаза – сперва левый, потом правый, - тихонько спускал ноги с постели, обувался и шёл в свой любимый ресторанчик на Четвертой линии Frederiksberggade. Там господина профессора знали все, от швейцаров и поваров до последнего забулдыжки, столовавшегося в кредит. Знали и очень любили. Он разговаривал со всеми запросто и сердечно, как будто вовсе и не был господином профессором. Все мы, как считал он, говорим на разных языках: на одном языке дома в халате и тапочках, на другом – тогда, когда мы куда-нибудь идем в нашей обычной одежде, и на третьем, когда мы во фраке и в бабочке. Но именно первый язык был для него самого наиболее естественным, можно сказать - это был единственный язык, который он использовал.
Он и со студентами говорил именно на этом языке. Никогда не поднимался на кафедру, - просто брал стул, ставил перед слушателями, садился и начинал излагать материал, перебивая его шутками, прибаутками и всевозможными байками. Никогда не требовал от них письменных работ и не принимал у них экзаменов. У него и студентов-то было всегда не более трёх-четырёх человек – кому ещё в конце девятнадцатого века в Копенгагене были нужны славянские языки, в особенности – русский? Один раз он до смерти испугался, зайдя в аудиторию и обнаружив, что в ней полно народа, но потом успокоился – оказалось, что это чужие студенты, пришедшие туда по ошибке.