Хочется верить, что он был счастливым человеком. Он не убегал от своего времени, он просто жил, как умел, следуя своему характеру и призванию. Конечно, его творчество не вписывается в набор расхожих представлений об эпохе Ренессанса, особенно если судить о ней по новеллам Боккаччо. Куда больше этим представлениям соответствует, скажем, его современник Филиппо Липпи, живописец кокетливых белокурых Мадонн, монах, потешавший всю Флоренцию своими любовными похождениями. В отличие от него Фра Анджелико очень серьёзно относился и к своему сану, и к своим обетам. Двадцати лет от роду он вступил в доминиканский орден, сменил имя Гвидо, данное ему при крещении, на имя брата Джовании и до самой смерти вёл жизнь уединённую, строгую и созерцательную. О его простодушной верности уставу рассказывали анекдоты. Говорили, к примеру, что однажды он не стал есть мясо без разрешения своего настоятеля, хотя к этой трапезе его приглашал сам Папа. Вазари, его биограф, утверждает, что он был человеком редкой доброты и смирения. Никто не видел его гневающимся на братьев, никто из желавших сделать ему заказ на картину на получал отказа. Он только отвечал всем необыкновенно ласково, что прежде испросит согласия приора, а затем непременно исполнит заказ.
Радость, сияющая в его картинах и фресках, так сильна и серьёзна, что оказывает неотразимое действие даже на искусствоведов. По словам одного из них, перед его полотнами «весы критического осуждения останавливаются, и острый нож остаётся в ножнах». Действительно – критиковать их так же нелепо, как критиковать детские рисунки. Его мир часто называют идиллическим. На самом деле он просто добрый. Напрасно критики укоряли Фра Анжделико за то, что он «отворачивался от жизненной правды» и не изображал зло. В его мире есть зло. Просто он, в отличие от нас, никогда не верил в его всепобеждающую силу. Потому его ад напоминает декорацию к шутовской мистерии, где прыгают ряженые черти. Потому ангел, изгоняющий Адама и Еву из Рая, не так грозен, как ему бы надлежало быть, и его рука на плече Адама – жест утешения, а не отталкивания. Потому на лице Распятого – не предсмертная гримаса, а беспредельное сострадание ко всем, кого Он оставляет. Мир, в котором жива надежда. В котором иконописная строгость ликов и праздничная яркость красок ничуть не противоречат той самой «жизненной правде», столь любезной нашему сердцу. Посмотрите на руки Богоматери, передающей Младенца старцу Симеону – потрясающий жест, полный нервной, хотя и сдержанной тревоги: старец слаб, как бы он, чего доброго, не уронил мальчика… Посмотрите на руки Магдалины, тянущиеся робко, чтобы прикоснуться к краю одежды Того, Кого она посчитала садовником – они, как и вся она, трепещут в мучительном напряжении на пороге немыслимого, невозможного счастья. Кто-то сказал, что картины Фра Анджелико похожи на прозрачные сновидения. Мне кажется, они гораздо больше похожи на радостное пробуждение от долгого сна. Такое, как бывает в детстве. Когда просыпаешься рано утром, видишь солнечные пятна на стене и понимаешь, что сегодня будет хороший день. И завтра тоже. И всегда.
2006/02/10 Банши
Она сидела на опушке елового леса, возле бурого болота, ломала руки, рыдала и плакала. Голос её был глубок и надрывен, как у выпи, только много громче и требовательнее. Он отдавался в глубине болота страшным, стонущим эхом, распугивая водомерок и приводя в замешательство стрекоз и комаров.
Ужас объял меня, когда я её увидела и поняла, кто это. Её седые косматые волосы, похожие на синтетическую вату, лунно белели в полутьме, а веснушчатое юное лицо, измазанное ягодным соком и болотной жижей, было острым, суровым и беспомощным. На ней был рваный сарафан из мешковины и плюшевые, тоже сильно изодранные тапочки. Сквозь мешковину проступали острые, как плавники, лопатки.
— Это ты по мне, да? - холодея, спросила я. - По мне плачешь, или как?
— Ещё чего, - хрипло сказала она, не оборачиваясь. - На что ты мне сдалась, скажи на милость?
— Ну, как же, - неуверенно ответила я, - раз я тебя вижу и слышу - значит, это ты меня и оплакиваешь.
— Нет, вы только послушайте! - вскинулась она, сверкнув на меня глазами из-под опухших век. - Это ж уму непостижимо, какого вы все о себе мнения! Будто весь мир ради вас одних и сотворён. Звёзды вокруг вас вертятся - кабы не вы, так давно бы попадали с небес. Солнце ради вас светит - без вас бы давно потухло за ненадобностью. Кукушка только для того и кукует, чтобы года ваши жалкие отсчитывать... будто у неё нет другой заботы! И если кто рядом плачет, то только о вашей драгоценной судьбе. Да кому вы нужны-то, кроме самих себя... да и себе-то не нужны. Эх! - Она махнула рукой и вновь отвернулась. - Оплакивать ещё её... Много чести тебе будет, девка.
— А чего ж ты тогда... ревёшь? - глупо спросила я.
— Твоё-то какое дело, а? - шевельнув плечом, отозвалась она. - Плачу себе и плачу. Для того и живу на свете, чтобы плакать. Так, стало быть, надо.
— Хочешь, я с тобой поплачу? - предложила я, чтобы загладить неловкость.
— А ты умеешь? - строго спросила она.
— А то! - ответила я, села рядом с ней на серую колючую корягу и зарыдала в голос.
— Ну, ты даёшь, девка, - сказала банши. - Вижу, толк из тебя будет. Коли так, тогда давай.
Она подвинулась ко мне поближе, обняла меня за шею и зарыдала вместе со мной. С окончательным облегчением я ощутила, что рука у неё живая и тёплая, только очень цепкая и костлявая. Так мы сидели и плакали, обнявшись и отмахиваясь от комаров, и слёзы наши падали в бурую воду, и голоса наши отзывались внутри болота гулким страшноватым эхом. Лягушки таращились на нас из трясины, где-то в глубине леса куковала кукушка, и нежные серебряные ивы из солидарности роняли капли нам на колени. Сумерки всё сгущались, становилось зябко, от болота тянуло острым запахом гнилой ряски и кувшинок.
— Ну, довольно, - велела мне банши, когда темнота окончательно сгустилась и звёзды молча и старательно закружились вокруг нас. - Завтра, поди, глаз не разлепишь. Нехорошо это. Зачерпни воды и умойся.
— Что, прямо отсюда зачерпнуть? - содрогнулась я. - Из болота?
— Зачерпывай, не бойся. Это хорошая вода. Умоешься - и как будто и не плакала. Уж я-то знаю, девка... ты меня слушай.
Я наклонилась над водой и развела руками ряску. На миг мне показалось, что волосы у меня белые и клочковатые, как синтетическая вата. Но это было из-за луны - на самом деле они остались такими, как прежде.
— Легко тебе теперь, девка? - усмехаясь, спросила банши.
— Не то слово, - ответила я. - Вот спасибо, так спасибо.
— Чего там, - польщённо хмыкнула она. - Приходи ещё когда... Из тебя ничего, толк будет. Иди теперь тихонько, не оглядывайся. Да с дороги не сворачивай, а то заблудишься ещё.
Я пошла по тропинке в чащу, а она обхватила руками острые свои коленки, уткнулась в них подбородком и затихла, улыбаясь своим мыслям.
2006/02/15
Никогда не могла подумать, что среди моих друзей - пусть даже виртуальных - окажутся люди, профессионально связанные с донорством, с гемофилией, вообще с кровью.
Для меня это большая неожиданность и большая честь.
Я всегда относилась к таким людям с уважительным трепетом. Потому что сама я смертельно боюсь крови. То есть, я её не боюсь. Просто при её виде я падаю на землю и закрываю глаза. Нет, сперва закрываю, а потом падаю.
Впервые это случилось, когда мне было пять или шесть лет, и меня повели в детскую поликлинику сдавать кровь на анализы. Превосходно помню, что я шла туда вприпрыжку нисколько не тревожилась о своей судьбе. Мне загодя ласково объяснили, что меня ожидает: уколют пальчик, погладят по головке и отпустят с миром. Подумаешь, пальчик! Я давно умела стоически выдерживать уколы и в более чувствительное место, более того - я могла войти с презрительной усмешкой даже в зубной кабинет и твёрдо посмотреть в лицо любой бормашине. А тут - пальчик. Просто смешно.