— Несомненно, - заверяю её я.
— Тогда не буду, - говорит Подруга. – А то ещё, правда, обидятся.
Как и я, она скрытна, упряма, плохо воспитана, неуравновешенна и скандальна. На её слово ни в коем случае нельзя полагаться, потому что ей соврать – это раз плюнуть, как блоху поймать. Она любит бросать слова на ветер, особенно по вечерам, когда это видит и слышит как можно больше народа. При малейшей воображаемой опасности она поджимает хвост и с мужественным ворчанием удаляется под крыльцо. Я тоже часто так поступаю. Вообще, у нас обеих чрезвычайно развито воображение и из-за этого сильно расшатана нервная система.
Мы обе – консерваторы. Мы ненавидим всякие новшества и изменения в нашей жизни. Но если новшество всё-таки опробовано, распробовано и нам-таки понравилось, мы отдаёмся ему со всей возможной страстью. Мы обе любим зайцев и кошек. Мне они платят взаимностью, а ей – нет, что часто является причиной наших с нею раздоров и выяснения отношений.
Мы обе достаточно неразборчивы в еде. Но я от этого толстею, а она – нет. У неё на диво спортивная, подтянутая фигура. И вообще она – зараза, между нами говоря.
Она, как и я, истерична, привязчива, безрассудна и слезлива. Из всех видов Друзей это самый обременительный и ненадёжный. Мы с ней ссоримся и миримся по десять раз на дню. Фёдор Михайлович обзавидовался бы изысканной мучительности наших отношений. Ах, если бы у меня был ещё такой хвост, как у неё, всё, возможно, нам обеим было бы проще! Хотя – кто знает? Ведь не в хвосте же дело, в конце концов!
2008/07/23 монологи о чудесах
Чудеса в решете
Бабе Нюре, старшей сестре бабы Лиды, через пару лет стукнет девяносто. Она сама копает огород, всё делает по дому, и каждый раз, разговаривая с ней, я завидую её здравому уму и твёрдой памяти. Она любит рассказывать про чудеса, а получается – про жизнь.
____
— Не знаю, кто это такой, врать не буду. И видеть его не разу не видела. Вот так вот, наяву, - не видела, нет. Ни разу.
— А во сне? Во сне - видела?
— Да как сказать… И во сне, как будто, не видела. Я даже не знаю, как это и объяснить-то… В первый раз было – я ещё девчонкой была. Может, лет шесть мне было, может семь. И вот, мать меня послала, я помню, к брату… К своему брату, значит, в Никоново. И велела попросить: «Дядя Федя, отбей нам косы». И вот, я иду, а про себя всё повторяю: «Дядя Федя, отбей нам косы. Дядя Федя, отбей нам косы». Ну, чтобы не забыть, значит. А вечер уже, темно… И вдруг – как будто мне на ровном месте кто ножку подставил. Споткнулась, упала, и забыла, чего надо говорить! Ну, напрочь забыла, как всё равно отрезало! Сижу, реву и не знаю, чего делать: назад ворочаться – от мамки попадёт, идти к дяде Феде, - так и того хуже… приду и чего ему скажу? Забыла ведь, чего говорить-то! Ну, поревела, поревела и пошла домой. Мать меня спрашивает: чего так рано воротилась? А я опять в рёв – не пойду, говорю, и всё тут! Страшно мне идти! А мне, и правда, так чего-то страшно сделалось, так томно, прямо сил нет. Ну, мать говорит, ладно, иди спать, утром сходим. А утром к нам приходит дяди-Федин сосед из Никонова и говорит: так и так, Фёдор в больнице, к нему какое-то жульё вечером залезло. По голове ему стукнули, деньги забрали и ушли. И как раз в аккурат выходит, что они к нему в то самое время залезли, когда я должна была прийти. Дядя Федя-то мужик был здоровый, ему чего – дали по голове, он в два дня полежал да оклемался…. А если б я пришла да их застала, жуликов-то этих, они бы меня точно до смерти убили – много ли мне надо-то было, девчонке шестилетней? Вот оно как, значит-ся… Может, нечаянно так вышло, а может, и нет. Только я прямо помню, как споткнулась, чётко так помню, что это что-то твёрдое было и большое, как всё равно коряга или пень. А утром поглядела на то место – нету ничего, дорога ровная, гладкая, ни пня, ни канавки Вот и думай – чего это такое было.
В другой раз со мной случилось, когда я уже замужем была. Да не успела выйти, как забрали Серёжу моего на финскую войну. И оттуда пришло письмо, что его убили. А я уже тяжёлая была, Зинку носила… Ой! Уж я плакала тогда, плакала, прямо чуть не померла. А свекровь и сноха, они меня и при Серёже-то не любили, а уж как письмо-то это пришло, так они, значит, и вовсе меня решили извести. Да, да! А что ты думаешь - я вру? Так и решили. Они же ведьмы были обе, про это вся деревня знала…
— А как извести? Зельем, что ли, каким-нибудь поили?
— Да не поили. Не поили, девонька, и не кормили. Ничем не кормили, можно сказать. Я, во сколько ни встану, - хоть в шесть утра, хоть в пять, смотрю – они уже со стола убирают. И говорят мне: «Барыня спит – самовар кипит, барыня встала – самовара не стало». Так же и в обед: только я к столу, а на столе-то и пусто! Один квас стоит в кринке, вот и весь обед. А я ж ведь не одна, я ж с дитём в утробе, мне же и его, и себя кормить надо… Терпела я, терпела, а потом собралась потихоньку и пошла к матери в Тиньково. А путь-то был не ближний, километров десять, если не все пятнадцать. Осень была… а может, зима уже? Или весна такая слякотная? Не помню. Но помню хорошо, что дорогу всю напрочь размыло, одна грязь кругом и топь… глина к сапогам липнет, а сапоги худые, склизкие, воды набрали чуть не до голенищ, а вода ледяная… прям ледянющая… Я иду и чую, что ноги уже не мои. То болели, а то и болеть перестали. И в голове такое круженье от голода, что дорога то идёт-идёт нормально, а то – раз! – и прямо на дыбы становится. И как-то я так решила, что уж и не дойду. А чего идти-то? Мужа нет и не вернёшь, хоть ты плачь, хоть чего делай. Дитё не то доношу, не то нет. А и доношу, всё одно помрёт, дитё-то, - разве ж мне его прокормить? И чего жить тогда, спрашивается? Кому я нужна? И на кой? Легла я в кувету, на обочину, и заснула. Не то что заснула, а как морок какой навалился. И вижу сон такой чудной-чудной, но хороший. Как будто кто-то подошёл близко и по голове меня гладит. А я не вижу, кто это гладит, но только знаю, что это не мамка, не отец и не Серёжа, а кто-то другой. Будто бы незнакомый, а будто бы и не чужой. Вот так он меня погладил и дал чего-то попить из чашки такой большой, большущей. Молока – не молока, а чего-то такого дал попить. Напоил, а потом говорит… или не говорит? Не говорит словами, а как будто я это всё чую в голове и сама словами проговариваю. Иди, говорит, к Сергею, он тебя ждёт. А я думаю: вот хорошо! Сейчас помру, а там меня уже Серёженька мой ждёт, и будем мы вместе, как раньше… Только я так подумала, как сразу проснулась. Как будто меня толканул кто в бок! Ой, батюшки! Я как вскочу! Как побегу назад по этой глине! Как будто меня кто погнал… И силы непонятно откуда взялись, и есть не хочу – чудода, одним словом. Прибегаю домой, а там Серёжка мой сидит. Живой оказался! Напутали в том письме-то.
Уж я радовалась, радовалась… Да только недолго. Только немец пришёл, Сергея моего опять на фронт забрали и в первые же самые дни и убили. На этот раз уже взаправду. Свекровь со снохой от тифа померли в один год. И осталась я одна с Зинкой на руках. Немец пришёл, а мы уйти не успели. Другие, кто успел, ушли, а мы не успели. Что поделаешь?... У нас в избе тогда двое жили: офицер какой-то и денщик, что ли, егойный… уж не помню. Ничего, тихий был немец. А только всё одно – немец же, не человек. Зинка моя горластая была, орала с утра до ночи, как резаная. И вот он, офицер-то который, раз не выдержал, как схватит её, Зинку-то, и – к окну. И окно растворяет, чтобы её выбросить, значит, наружу. А на улице холод лютый, а Зинка моя в одной рубашонке…
— Ужас! Прямо кино про Штирлица.
— Тебе кино, а мне-то каково? Я, девонька, так и обомлела. Стою посреди избы и ни рукой, ни ногой двинуть не могу. Только, значит, этот немец поднял Зинку вот так вот, над головой, чтобы в окно выкинуть, как вдруг его всего перекосило, скрючило всего, и рука одна вот так вот – раз! – и повисла. Как всё равно отсохла. Я Зинку подхватила, закутала кое-как и – в сени. А Зинка то орала, а то перестала, молчит, как миленькая, чует, что дело плохо, надо молчать. А немец так и остался со скрюченной рукой. Она потом маленько отошла, рука-то, а всё равно плохо двигалась, висела плетью, как всё равно неживая.