На бегу Дуров навис было над Панковым, захватил ртом холодного липкого снега, хотел прыгнуть в камни, но капитан прокричал ему:
– Уходи дальше! Дальше! Уходи вверх по дороге и прикрывай нас оттуда!
– Й-йесть! – выбухал из себя вместе с кашлем Дуров и, грохоча ботинками, помчался дальше.
Из-за каменного поворота снова вынеслась лавина душманов, загикала, закричала, кто-то из нападавших засвистел, словно лихой наездник, повел автоматом, будто садовым шлангом, прямо на бегу, с пояса разбрызгав пули веером, Панков выругался матом, со стороны отметил, каким непрочным, пропитанным холодом, сыростью и хрипом, сделался у него голос, сплюнул в сторону:
– Душков стало больше, чем татар у хана Батыя!
– Бесперебойный приток налажен, никакой грипп их не берет!
– Ничего. Все равно чихать заставим, – пообещал капитан, – и грипп будет, и грибок, и вообще свинцовая порча! Давай подпустим ближе этих кавалеристов… Без команды, Трассер, не стреляй!
Лаву они подпустили метров на тридцать, а потом дружно, выстрел в выстрел, ударили. Думали, что не остановят, – слишком уж яростно, подогрето катились на них бывшие соотечественники, «братья навек», со стрельбой и протяжным шаманским криком, похожим на единый громкий вопль мести, когда правоверные режут острым среднеазиатскими пчаками неверных, – но и они оказались не из железа сделаны, и их хватала высота, не только пули пограничников, а и горная слабость, которая всякое крепкое сердце превращает в тряпичный лоскут, – душманы не дотянули до пограничников, на бегу попадали на обочину, за каменья, – кого высота сбила с ног, а кого и пули, – остались лишь человек пять или шесть, самых крепких, самых упрямых, самых злых и смелых, которые продолжали бежать, с чавкающим противным звуком, давя и разбрызгивая мокрый коричневый снег.
Впереди несся, сильно наклонившись к земле и странно, будто лошадь, подтянутая в упряжке вожжой, вывернув голову, небритый белоглазый человек с гранатометом в руках, хрипел что-то невнятное, хватал губами воздух, а воздуха не было, и он корчился от злости, от собственной слабости, еще от чего-то. Странное дело – в руках он держал одноразовый гранатомет, не разлучался с ним, автомата у него не было – может, не знал, что гранатомет одноразовый?
«Земляк памирца, – быстрым воспаленным глазом отметил Панков, – я его видел… Такой же белоглазый! Только чего он гранатомет волочет? Из него надо сделать выстрел – и за камни, чтобы не таскать тяжесть…»
Подсек белоглазого очередью, но тот не упал, продолжал всаживать длинные крепкие ноги в снежную мокреть, разбрызгивая грязь. Панков еще раз ударил по нему – человек продолжал бежать, и капитан не выдержал, прокричал:
– Ты что, заговоренный, что ли?
Он так и не смог попасть в душмана – видать, того действительно оберегал Аллах, отметил своей высокой печатью, – не добежав метров тридцати до камней, за которыми лежали пограничники, белоглазый прыгнул за грузный замшелый валун, спрятался там. Боевую прыть он, похоже, растерял – из-за валуна белоглазый больше не показывался.
– Вот они и начали нас вытеснять, товарищ капитан, – ломким баском проговорил Трассер.
Да, начали… А с другой стороны, пограничникам и самим пора уже оттягиваться назад.
– А как же иначе, – пробурчал капитан, – ведь когда-то же нам надо отсюда уходить. Хуже другое – они сядут нам на плечи.
– Отрываться будет труднее… Но ничего, товарищ капитан, оторвемся!
– За ценой они, чтобы сесть нам на плечи, не постояли. Видишь, Трассер, сколько галош валяется на дороге. Но главное – Бобровский сумел с людьми уйти.
– Умирать очень не хочется, товарищ капитан, – тоскливо произнес Трассер.
Он словно бы что-то чувствовал, рядовой Кирьянов, конопатый смешливый паренек, с которого всю смешливость сейчас словно бы ветром сдуло, сын слесаря судостроительного завода из Питера, – глаза у него сделались пронзительно печальными, глубокими, на лбу появились морщины – Трассер сник и постарел буквально в две минуты.
– И я не хочу умирать, Кирьянов, – сказал капитан. – Извини меня, ради Бога, но у меня вылетело из головы твое имя… Все Трассер да Трассер. А Трассер – это не имя.
– Это национальность, – Кирьянов улыбнулся.
– Извини еще раз…
– Мы с Дуровым тезки.
– Сергей, значит?
– Угу.
– Самое плохое в нашей ситуации – думать, Сережа, о смерти. Это равносильно капитуляции, – Панков еще что-то говорил, хотя и чувствовал тщетность, ненужность, вялость своих слов, слова – действительно ничто, шелуха, если он не может объяснить Трассеру простую штуку – почему люди, сидящие в Москве, забыли их здесь?
Себя они, конечно же, не забыли, – и зарплату регулярно получают, и едят вкусно, и пьют дорогие напитки, и морды друг другу бьют на политических дебатах, и раздеваются довольно охотно перед телезрителями – не стесняясь, трясут грязным исподним, и машины им подают чуть ли не в кровать, и перешли уже на все американское, забыв о русском, – а пограничникам, оставленным здесь по чужой воле, даже гнилую картошку не присылают, их, похоже, уже совсем вырубили из жизни…
Цель, поставленная перед пограничниками, понятна, и интересы, которые пограничники защищают здесь, тоже понятны, – и пусть они громко величаются интересами Родины, – но нельзя достигать этих целей голым энтузиазмом, самопожертвованием под патриотическими лозунгами и кровью таких ребят, как Карасев, Чугунов, Никитенко, как несчастный прапорщик… как его фамилия? Грицук. Панков говорил, а внутри у него поднималась, закипала обида. Обида на толстосумов, перебравшихся из периферийных городов в Москву и засевших там, на правителей со Старой площади, или как теперь эта площадь называется, на разных дураков с кожаными толстыми портфелями.
Попался бы кто-нибудь из них сейчас на глаза Панкову… Обида мешала дышать, жгла его, выедала нутро, Панков пробовал справиться с собой, но ничего у него не получалось.
Он перестал говорить, помял рукой грудь, там, где находилось сердце. Снегопад уже почти совсем угас, снег падал теперь редко, каждая снежинка была величиной не менее ладони, хлопалась с глухим влажным звуком на камни – по земле только шум шел.
Кирьянова убило через три минуты, во время очередной попытки боевиков пройти наверх. Панков только собирался отправить Трассера к Дурову, как из-за камней по громкой гортанной команде поднялись душманы. Пришлось передвижку отложить. Панков и Кирьянов взялись за автоматы.
Автомат Трассера стрекотал, будто громкая швейная машинка, в камни звонко шлепались пустые горячие гильзы, одна из них больно секанула Панкова по щеке, – и вдруг автомат Трассера словно бы подавился.
– Трассер! – не поворачивая головы, позвал Панков. Отвлекаться было нельзя, правоверные напирали. – Сергей, что с тобой? Ты жив?
Кирьянов не ответил. Автомат его молчал. Сверху ударил из пулемета Дуров, смел несколько человек, опасно приблизившихся к Панкову; капитан, воспользовавшись этим, поспешно перезарядил автомат, скосил глаза на Трассера.
Тот лежал на боку, ткнувшись головой в камень, – бледный, спокойный, изо рта у него вытекала тонкая яркая струйка крови, глаза были широко открыты, не было в них ни горечи, ни тоски, ни недоумения, за что же его так, пулей в живого? – было только удивление – человек не хотел умирать, хотел жить, а его заставили… Кто это сделал, кто?..
– Трассер! – со звенящей слезной обидой выкрикнул Панков. – Трассер! Что же ты, Сергей!
Короткой очередью он загнал за камни здоровенного безбородого парня в чалме и пятнистой солдатской куртке с серым цигейковым воротником, следом завалил старика в тюбетейке со злым худым лицом, какое бывает у человека, который ни разу в жизни не ел досыта. Рядом со стариком в снег свалился юркий маленький душманенок в шикарной кавказской кепке-аэродроме, вооруженный складным десантным автоматом. Душманенок, кряхтя, проворно заработал локтями, отталкиваясь от камней, уползая от Панкова в спасительное укрытие, и Панков дал ему уползти, жалко стало – ведь это же был такой же, как и он, парень, который окончил такую же среднюю советскую школу, так же носил пионерский галстук, его также учили любить Родину и беречь советский строй, велели приготовиться к жизни в коммунистическом обществе, и вот он, коммунизм, и наступил: душманенок стреляет в Панкова, Панков стреляет в него.