Хотя что он, собственно, нажил? Ничего особенного – нич-чего, кроме чемодана с барахлом – парадной формой, пятнистым комплектом, много раз стиранным, много раз штопанным, приготовленным на смену, джинсами, кроссовками, двумя майками и курткой… Больше ничего из одежды у Панкова нет. Правда, Панков купил холодильник, но холодильник на заставе больше простаивал, чем работал: то электричества нет, то продуктов. Еще – три книжных полки, он их с собой привез, повесил на стену – думал собирать библиотеку. Не получилось. Документы? Документы у него, как и пистолет, и патрон для «личных нужд», всегда с собой, – лежат в кармане, перетянутые широкой красной резинкой.
Стол у него в квартире стоял примитивный, сколоченный из обычных досок, накрытый новенькой клеенкой со сказочными рисунками, у стола – четыре табуретки и старое кресло – хозяйское, полученное в наследство от прежнего начальника заставы.
Все это было, было, верно служило человеку, и вот – похоже, добра не стало. Ведь пламя вряд ли пощадит жилой уголок с неказистым имуществом капитана. Панков подавил подступившую обиду, отвернулся в сторону, украдкой от Рожкова вытер глаза. В конце концов, может, оно и к лучшему, что все так происходит. Дом, даже такой плохонький, временный, как этот, привязывает военного человека к себе, спутывает ему ноги, становится помехой, а когда у человека нет дома, он легко поднимается с места, перемещается, куда ему прикажут, – куда угодно, словом. Лучшее жилье для военного человека – брезентовая палатка.
– Горит, товарищ капитан, ваш дом горит, – с детским изумлением пробормотал Рожков.
– Вижу, – сухо, в горле что-то застряло и теперь мешало говорить, отозвался Панков. – Деревянный, потому и горит, – он отвернулся от радиста и снова стер слезы.
Кроме личных вещей у него в квартире остался альбом с фотоснимками, орден, который он получил в прошлом году, немного денег. Оставалось что-то еще, но что именно – Панков сейчас не помнил.
– Жалко, товарищ капитан!
– Жалко бывает у пчелки.
Из окон квартиры выплеснулось пламя, потом погасло. Может, пожар утих? Через минуту раздался глухой далекий хлопок, за первым второй. «Взорвались гранаты, – понял Панков. – Но в квартире ли?» Дома у него почти всегда лежала в ящике стола пара «лимонок» – заначка на всякий случай. Но на этот раз заначку он оставлять не стал – забрал гранаты с собой. Тогда где же разорвались гранаты? Через стенку, где расположена канцелярия заставы? Забыл какой-нибудь раззява?
Над головой низко – как только за каменный гребень не зацепился, – с ошпаренным сипением проскочил очередной кишлачный «эрес», грохнулся во двор заставы, подпрыгнул, прокрутился в воздухе тяжелой черной чушкой и ударился о бок «газика».
Послышался резкий металлический скрежет, следом – взрыв. В воздух полетели исковерканные обломки «газика», так верно в свое время служившего заставе. Оторванный радиатор взметнулся выше всех, он был виден издали, следом в воздух взлетел, бултыхаясь краями, будто огромный морской кит, капот, расщепленные доски кузова заискрились неземно, ярко, будто специально подожженные для киносъемки, закувыркались в разные стороны… «Газик» долгое время был единственной машиной заставы, на которой можно было еще куда-то уехать, послать наряд в помощь к соседям, вообще оторваться от душманов, теперь этой возможности не стало.
– Всё, – пробормотал, вяло шевеля одеревеневшими и от того ставшими чужими губами, Панков, – финита ля… – слово «комедия» застряло у него во рту. Какая уж тут комедия? Путь к отступлению отрублен.
Колесо «газика» с жирно чадящей резиной шлепнулось недалеко от бруствера командирского окопа – вон какая жуткая сила была у «эреса», – затем приподнялось на камнях, будто живое, встало на попа, в ночь от него полетели жирные яркие брызги, и, горящее, видное издали, покатилось с камней вниз – вначале медленно, едва одолевая сантиметры, потом набрало скорость, заскакало по-козлиному, споткнувшись о какой-то камень, взметнулось в воздух и, рассыпая вокруг горящую рвань, метров тридцать пролетело над землей, словно болид, и вновь врубилось в пожар.
В балке, где располагалась столовая, с грохотом рухнуло перекрытие, пламя, словно бы освободившись от тяжести, давившей на него, взметнулось, загудело басовито, облизало светлое небо.
– Вот и всё, заставы нет, – глядя слезящимися глазами в огонь, проговорил Рожков. – А хорошая была застава. Самая тихая из всех памирских застав.
Панков промолчал.
* * *
Группа боевиков, вышедшая из кишлака на заставу по обходной тропе – той, которую памирец считал потайной, неведомой пограничникам, наткнулась на мину; одному из душманов по самую лодыжку смяло, превратив в мясное месиво, ногу, – пограничники о тропе узнали, заминировали ее, и группа вернулась.
– Вот собаки! – выругался памирец, яростно ощерил зубы. Главная дорога – каменистый проселок – также была заминирована, это пограничники делали всегда, ставя на проселке сигнальные либо боевые мины, две обходные тропы, одна слева от дороги, другая справа, тоже были заминированы. – Тьфу! – сплюнул под ноги памирец. Не оборачиваясь, зычно выкрикнул в темноту: – Масуд! Мирзо! Где вы есть, ети вас за ногу!
Первым из ночи беззвучно, бестелесно, словно привидение, выдвинулся Масуд, безбородый и безусый паренек – усы и борода у него еще не начали расти, – в пятнистой куртке, снятой с убитого русского солдата, с новеньким, тускло посвечивающим в ночи «калашниковым», повешенным на грудь.
– Я, муалим, – Масуд на солдатский манер щелкнул каблуками и в знак уважения к «учителю» готовно склонил голову: – Слушаю вас, муалим.
Следом из ночи вытаял Мирзо, встал рядом.
– Масуд, Мирзо, идите в кишлак, подымите эту самую… суку старую, русскую, вместе с дочкой… Поднимите всех, кто есть в доме бабая Закира, пригоните сюда. Возьмите людей в помощь, вдвоем вы можете не справиться.
– Если надо – справимся, муалим, – самоуверенно произнес Масуд.
– Поступайте так, как я сказал! – опасно повысил голос памирец, и Масуд вновь покорно склонил голову на грудь:
– Слушаюсь, муалим!
Масуд и Мирзо исчезли в ночи так же беззвучно, как и появились, – растворились, будто таблетки французского аспирина в воде. Этого аспирина памирец наглотался в последние дни на всю оставшуюся жизнь. Теперь, когда мюриды пригонят это стадо продажных овец, он пройдет к заставе беспрепятственно – никакие мины его уже не остановят.
Памирец вытянул голову, прислушался к тому, что происходило на заставе. Там глухо бухали рвущиеся «эресы», рвалось что-то еще – вполне возможно, мины, выпущенные с афганского берега; автоматная стрельба была редкой, разрозненной – то в одном месте прозвучит очередь, то в другом, и всё; слаженного, по команде, организованного отпора не было. Памирец усмехнулся: «Всё, поскакали души кафиров в преисподнюю, лапками засверкали… Были пограничники, и нет их!»
Но минуты через три на правом участке стрельба ожила, сделалась густой, громкой, небо осветилось оранжевыми всполохами, и памирец помрачнел: «Нет, не все еще кафиры отправились на тот свет», отогнул рукав куртки, посмотрел на часы, цепким взором засек в темноте положение тоненьких, едва видимых стрелок, выругался:
– Где Мирзо? Где Масуд?
Подопечные появились минут через двадцать, толкая перед собой прикладами автоматов растрепанную и усталую, с выбившимися из-под платка патлами волос бабку Страшилу. Сзади двое моджахедов гнали семейство бабая Закира – двух похожих на бабку Страшилу старух, двух девчонок и женщину с большим, туго распершим халат животом.
– А мужчины где, моджахеды? – недовольно поморщившись, спросил памирец. – Чего только одни женщины?
– Мужчин нет, все ушли, – коротко доложил один из конвоиров – человек неопределенных лет с бритой головой, в тюбетейке.
– Куда?
– Если бы я знал!
– А вы, правоверные, чего только одну бабку волокете, и то справиться с ней не можете, – повернулся памирец к своим помощникам Масуду и Мирзо. – А где вторая? Молодая которая?