Наметили все будто и хорошо, да подсекло нас утро.
Поздно кончаем мы день. Плохой попался участок, опасный.
Между шестым и седьмым огнивом. Дерево гниль, а сверху течь. Палец, как в масло, в столб уходит — чего же еще говорить! Не крепление, а бумага.
Иные стойки сплошь грибом обросли. Потолочная крепь опустилась, в зеленых да в белых пятнах от сырости. Бородой висит с потолка паутина плесени. И все время — капель. Послушаешь — тишина. А в ней только ровно капли звенят — кап да кап!
Постоишь-постоишь, да и вздрогнешь. Не то оттого, что озноб по тебе сырой побежал, не то оттого, что жутко стало…
Помаялись мы до седьмого пота. Старые стойки долой, новые подставляем. И все начеку. Тут немного не обережешься и сам пропадешь, и товарищей задавишь. Измотались вконец! Добираемся до стана, едим, что там было, и скорее спать!
Но тут вспоминаем, что утром ребятам ехать надо. А конь у нас — Васька — настоящая таежная лошадь. Пускаем его всегда свободно, всю ночь он по лесу бродит и корм себе ищет.
Чуткий, сторожкий, что твой марал! И если чего-нибудь испугается, со всех ног, бывало, на табор примчится под нашу защиту. Но один у него недостаток — далеко уходит.
Ищешь-ищешь его по тайге и с ног собьешься. А найдет на него каприз — и поймать не дается, такой ведь идол!
Сейчас с устатку решаем мы спутать коня. Чтобы ходил он тут же и утром завтра его не искать. На грех и Васька рядом случился.
Надел я путы, брякнулся на подстилку — и снов не помню. Всю ночь я так отдыхал, и вдруг как хватят меня сапогом под бок!
Продираю глаза, наземь сажусь — ничего не умею понять! На дворе светло. Краснеет заря. И носится по балагану Дементий Никитич, крушит на очаге посуду и пинками народ поднимает.
— Да ты одичал, лешак? — обиделся я и за бок хватаюсь. — Больно! — А он знай орет во всю голову.
— Ой, беда, Ваську зверь задавил!
Услышал я, отрезвел, за винтовку — цап!
— Где?
— У пихточки, где для чаю воду берем!
Ах, язви тебя! Конь-то один! Вся надежда наша… Я в прыжок — из балагана. Сзади — «стой, хоть ножик возьми!»
Где там! Обеспамятел я хуже Никитича. Бегу и себя самого от злобы не помню. Так бы, кажется, зубом заел медведя.
Выскочил на поляну — здесь!
Завалился наш бедный Васюха в ручье, только бок от него соловый виден.
Винтовка на взводе — сейчас сочтемся! И обида какая. Удрал, блудливый стервец…
Пихточки колыхнул — качаются деревца, точно над горем моим смеются. Проклял судьбу — минутой бы раньше!
Нечего делать. Хожу по поляне, только диву даюсь. Был тут бой. Земля перерыта, следы, обрывки шкуры… Под деревом задавил беднягу, лужей стоит кровища. Куда же уйдет спутанный конь?
Вижу, потом поволок к ручью — дорожкой траву пригладил. Ляпнул кровавей лапой березу, как печать посадил. С когтями. Ох, и огромный же след! Матерущий, должно быть, зверина…
Подходят ребята. Демьян Никитич плачет.
— Шатун это, — говорит через слезы, — есть такая проклятая тварь — только на мясе живет. И в берлогу на зиму не ложится, а шатается, норовит человека или животину слопать…
— Видим, — останавливает его Иван Мироныч. — Без коня мы остались. Вот это беда! Случись что-нибудь, и не выйдешь! Полтораста верст тайгой разве шутка!
Хмурые возвращаемся к табору. Ворон сзади закаркал. Успел прилететь. Вцепился в березу, качается, горбатый… Издали кровь учуял.
— Сами мы виноваты, — скулит Ванюха, — через глупость свою животное погубили. Зачем было путать?
Махнул я рукой:
— Прошлого не воротишь. Пойдут пешком.
— Придется у добрых людей коня доставать, — говорит на прощанье Иван Мироныч, — на себе провиант не потащишь! Боюсь задержки. Уж вы покрепитесь без нас, ребята!
Тут забрали себя мы в руки.
— Ладно, — говорим, — там много на прииске не болтай! Скажи только, что без золота не вернемся! Пути счастливого вам желаем и вскорости ждем!
Ушел Иван Мироныч с Яшкой, и остались мы трое!
Нигде не сладка разлука, а в тайге — особо.
— Но вот, — говорит Демьян Никитич, — без начальства, как без пуговиц на штанах, не обойдешься! За десятника был Мироныч, теперь становиться тебе!
И Ванюха сейчас же за это голосует. Добрый был парень — толстоносый, губастый, морда круглая — без бровей.
Я работу подземную знаю, зачем же мне отпираться! Соглашаюсь.
С чего начинать? Посоветовались и решили сперва хозяйство свое проверить.
Коптим да вялим Васькино мясо, медведевы объедки. На порции делим сухарь. А больше и делать нечего! Сахару почти нет, чай на исходе, ну, в тайге брусничника много, кипрей да бадан, да чага! Найдется, чем заварить…
За этой возней расставанье немного забыли и к опустевшему балагану опять привыкли.
Деревья уже начали зеленеть. Молодая трава по буграм пробивается, и глухарь бросает токовать. Поворачивает весна на лето. Но не стойкая в горах погода. Замолчали сегодня все птицы, видно, ненастье чуют. С севера поднимается ветерок, и хребты от тумана мутны.
К обеду нахмурилась непогода, дождик пошел, похолодало. И еще тоскливей от этого мне показалось.
Смотрю я на Демьяна Никитича и только теперь понимаю, что давно он меня своим видом пугает. Работает он хорошо. Но только усядемся временами на камень, колени руками в обнимку и смотрит перед собой. Скорбное тогда у него лицо, как на старых кержацких иконах. Осмелился я и спросил.
— Ослаб я, Павлуша! — признается он. — С чего — и сам не пойму. Шестой десяток в тайге мотаюсь. И в снег, и в мороз, и в слякоть — всяко терпел, а сейчас устал. Нарывы пошли на ногах, мучают сильно!
— Это, — говорю, — у тебя от воды. Сыро в штольне у нас, ноги в мокре, а вода холодная, вредная. Надо тебе, Никитич, отдых устроить.
— Пожалуй, — отвечает, — полежу-ка я завтра…
Ходил сегодня Иван на охоту, рябчика добыл и рассказал:
— Опять медведь показался. Лошадиные косточки дочиста обглодал. Здоровый, дьявол, следище — в лопату!
Очищаем мы восьмое огниво, какая-нибудь сажень до штрека осталась. До своротка вбок. Поднимает Демьян Никитич с полу щепотку.
— Ребята, — кричит, — золотина!
Кинулись мы к нему, видим — правда! Небольшой самородочек, грамм на десять. Первое золото увидали с тех пор, как сюда пришли.
Точно цветы у нас на душе расцвели! Глаза загорелись…
Твердит Ванюха:
— Подходим! К месту, ребята, подходим, не обманул старик!
А Демьян Никитич и хворь позабыл.
— Нажмем! — говорит, — братва, чтобы завтра к обеду в свороток выйти!
Ну, и я распалился. Понятно, разве отстану!
День ли, ночь ли — все едино работать в штольне. Темно!
Не спится мне, дай, думаю, забой навещу. Сам с собой покумекаю, как бы нам свороток не пропустить! Ведь я десятник.
Зажигаю берестяный факел, вхожу, останавливаюсь на устье и слушаю.
Такая у меня всегда привычка.
Наруже хоть дождик идет, шумит от него тайга. А тут совсем могила. Днем на работе не так заметно. И тачка грохочет, и лопаты звенят, и мы говорим.
А сейчас — молчит гора. Пустая и слышная тишина. Кричи сколько хочешь — не пустит отсюда земля твой голос.
Вдаль забираюсь, к забою, ну, совсем как в гробу! Тускнет душа у меня, и понять не могу, почему. Упрекаю себя — горняк, а земли боишься! Но прислушиваюсь, между прочим, и едва могу совладать со страхом. Так бы и убежал!
Капают две капели. Одна впереди, другая сзади. И все. Одна по бревну попадает. Стучит с перебоями. Значит, вот-вот ручейком польется, и смолкла. А другая — по луже. Ровно да четко, будто маятник время считает. И вдруг между этих капелей узнаю я стон…
Тихий такой, что только забойщик привычный его услышит. Понимаю тогда, почему мне страшно. Дерево стонет!
Жмет его тяжесть сверху, а оно скрипит и стонет.
Прикладываю я ухо к столбу — еще больше слышу. Шум глухой, точно бежит где-то рядом вода по чугунным трубам. Потрескивает легонько, будто угли в костре остывают. И в том уголке, и в этом. И тут же вздохнет земля, зашуршит, точно крысы стайкою побежали… Бррр! Недоброе что-то в горе. Намокла она от дождей, и проснулась в ней сила…