— Не, паря. Ежели бы то николаевски капли — то так, так, а чё я всяку всячину буду в себя напячивать?
— Ну, пей так…
— Я с солью. Кофий-то с ей, будто наварней… Да! Отстоял ты, значит, музей? Это, брат, не иначе, кака-то гнида солдат на вас наторкнула! Скажи, заведенье такое и старый и малый учиться ходят и… на тебе! Под постой!
— Выкрутились кое-как.
— Выкрутился! Это ты на начальника такого потрафил. А то, знаешь, оно, начальство-то, всякое бывает. Иной, глядеть, Илья Муромец — на заду семь пуговиц, а… бога за ноги не поймат… А этот, с головой попался…
Вошел Сергей.
— Айда музей отпирать!
— Идите, ребятишки, — подымается огромный Захарыч, — идите, и по мне куры плачут — пойду.
Захарыч — сосед. Он — напротив, через, улицу, сторожит совнархозовский склад.
Снимаем печать — отмыкаем замок.
В полутьме высокого, затемненного железными шторами зала неясно поблескивали ряды стеклянных цилиндров с заспиртованными препаратами. Через комнату тяжело навис растопыренными костьми скелет морской коровы, истлевающий памятник однажды угасшей жизни, такой непохожей на нашу.
Позванивая ключами, я направился отпереть парадную дверь, когда изумленный голос Сережи окликнул меня.
— Смотрите… это что?
С неделю тому назад, за отсутствием места в кладовых, мы поставили в вестибюле несколько статуй, привезенных мной из Трамота. Так и высились с тех пор три гипсовые фигуры у двери, как три холодных швейцара. Сейчас весь пол вокруг них был усыпан раздробленным гипсом. У юноши с диском одна рука отвалилась и торчал из плеча безобразный железный прут, словно обнажившаяся кость. Фавн, играющий на свирели, и девушка с урной стояли изувеченные таким же манером, однорукие, точно скрывшие боль под каменной маской.
— Что за дьявол, — открыл я глаза, — смотри-ка… у всех по руке отпало…
Сергей был подавлен.
— Ничего не понимаю, — вздергивал он плечами. — Что… такое!
Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?! — Я внимательно исследовал статуи.
— Погоди… смотри на этот излом… Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!
Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.
Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.
— В чем же дело-то, — обескураженно приставал Сергей, — твои предположения?!
— Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга…
— Иди к черту, — обиделся Сергей, — балаганщик!
Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.
— Поручай вам охрану музея, — кипятился старик, — тары-бары — это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!
Потом поразобрался и, как говорят, отошел.
— Хорошо, что дрянь испорчена, — успокаивался он, — гимназические модели… А ведь у нас мрамор есть… ценный…
Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.
— А знаете, товарищи, объявил он, — эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.
Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.
— Знаете, Юрий Васильевич, — говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, — это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, — даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!
Тогда же я вспомнил недавнюю угрозу постоем, какую-то темную для меня обмолвку адъютанта Васильева и опасения Захарыча. И связал почему-то все это с сегодняшним происшествием. Невольно рождалось подозрение о какой-то интриге, рождалось тем легче, что из нервной тревоги была соткана вся тогдашняя жизнь. По Сереже все это скользнуло поверхностно — он просто возмутился, потом прогорел и забыл. Забыл для картин, для страстной своей хлопотни. А Инна — омрачилась.
Удивительно время. Время, когда границы возможностей отодвинулись в неизвестность. Когда выход из самого гибельного положения находился по-детски просто, когда гибель подстерегала, не оправданная ни обстоятельством, ни здравым смыслом. Мы смотрели на жизнь в телескоп, мы стремились приблизить к себе дух событий, мы хватали чувствами оформления массовых передвигов и сборов. А там, в глубине, меж корнями пришедших в движение массивов, из неведомых недр просачивались незаметные ручейки нездорового, странного и причудливого, вытекшие из болота жизненного отстоя. Мы замечали их, когда они лезли в глаза, и все-таки не удивлялись.
— Ведь музей собирает всякие редкости? — допытывается у меня белолицая дама с темными впадинами под глазами, в черной шляпе со страусовым пером.
— Конечно… если они нужны для науки.
— Ах, это так приятно слышать, что еще интересуются наукой… Видите ли, одна моя знакомая… ее муж был офицером пограничной стражи… так вот эта знакомая очень нуждается, и хотела бы продать музею замечательную вещь…
— А именно?
— Человеческую кожу…
— То есть как… кожу?
— Так, содранную с живого человека.
Дама протянула мне сверток в газетной бумаге. Это было нечто, похожее на папушу листового табаку, — коричневый, хрупкий, морщинистый свиток.
— Она теперь засохла, — объясняла дама, — если ей дать хорошо отсыреть, она развернется и будет, как рубашечка… распашонка…
— Черт возьми, — невольно вырвалось у меня, — и сколько же за это хочет ваша знакомая?
— Продуктами… или золотом?
— Где ж у нас золото?
Дама вынула бумажку, развернула, пропитала:
— Два пуда муки крупчатки, 10 ф. масла, 5 ф. сахара, 1/2 ф. чая и 2 ф. мыла. Ведь недорого?
Нет, это было для нас дорого, и дама ушла огорченная.
Говорит мне Жабрин:
— А жаль, все-таки, что упустили. Пригрозить бы ей соответствующим учреждением — так, поверьте, задаром бы отдала… Проделикатничали вы… Но я вот о чем хотел вам сказать…
И, вполголоса, весьма озабоченно:
— Повлияйте вы на товарища Кирякова! Ей-богу, добра не будет от этой литературы. Он ведь держит ее на виду. И сам попадется и нас подведет!
Надо сказать, что у нас в музее в ворохах получавшихся отовсюду книг и газет нашлась колчаковская литература — несколько брошюр и воззваний. И Жабрин первый наткнулся на них. На днях он намеком давал мне понять о своих опасениях, теперь заговорил прямее. Как раз вошел Сережа.
— Слушай-ка, — говорю я ему, — надо как-то устроить, чтобы, правда, недоразумения не вышло.
— Просто — уничтожить, — заявил Жабрин.
— Ну, товарищи… — загорелся Сергей, как бойцовый петух, — вы… думайте, что говорите! Прежде всего, литература в моем отделе — и я отвечаю. А теперь по существу. Мы обязаны отразить в музее нашу эпоху? Обязаны! А если так, если вы собираетесь представлять революцию, так дайте и путь, которым она пришла! И всех этих Колчаков и Деникиных, через которых она перешагнула — тоже представьте. А сегодняшний день без вчерашнего — будет непонятен. Это — истина! Что же касается уничтожения, то такую штуку можно предложить, либо свихнувшись, либо по-заячьи струсив.
В наступившем молчании я увидел, что нас было четверо. Четвертой стояла вошедшая Инна, — закусила губу и смотрела на кончик ботинка.
Жабрин встал и, бледно усмехаясь, пошел к двери…
— Зачем ты облаял его, Сережа? — смеясь, укорила Инна.
— Да черт возьми! — возмущался Сергей. — Что за дикие подходы такие к вещам? Самое естественное и обычное в нашем деле становится осложненным такими «высшими» соображениями, что их мне и не понять! Либо я дурак круглый, либо вы дураки!