Кому этот день стоил большей потери нервных клеток, мне или эйре Лорейн, не взялся бы судить ни один нейрофизиолог. Когда днём моя старая знакомая, радостно потирая ладошки, за поводок к ридитовому ошейнику уводила меня из гостеприимного дома эйры Троун, она ещё не подозревала, как сильно обогатится её кругозор за неполные восемь часов дороги в моем обществе. Например, теперь она точно знает значения выражений «делать голову беременной» и «расчёсывать нервы», поскольку нервы у неё расчёсаны до самой «подкладки», а голова переживает родильные схватки в потугах извергнуть из себя монстра-мозгососа.
Так вот, как только эйра усадила меня в собственный экипаж, выполняющий в данный момент роль особо комфортабельного автозака[64], с садистской ухмылкой пристегнула поводок к специально для таких случаев предусмотренной скобе, а ключик убрала в своё декольте, тут то на меня и снизошло озарение. Я вдруг внезапно изобразил остекленевший взгляд и жестом показал эйре Лорейн, чтоб не отвлекала. Она заинтриговано замерла, ожидая, что же будет дальше. Потянув паузу до момента, когда терпение моей конвоирши уже готово было выбить предохранительный клапан, я запел в вольном переводе на всеобщий:
«Чёрный ворон, что ж ты вьёшься,
Над моею головой.
Ты добычи не дождёшься,
Чёрный ворон, я не твой…»
Попытки вывести меня на серьёзный разговор о нашем предыдущем общении и имевших тогда место загадочных обстоятельствах упиралось в то, что мне срочно требовалось донести до эйры всю успевшую накопиться боль узника, который сидит за решёткой в темнице сырой, подобно запертому в тесной клетке вскормлённому на воле орлу молодому. Аргументы, что мол никто тебя в темницу бросать не собирается мной были безжалостно отметены, как не относящиеся к делу. Как свежо и безапелляционно в этом мире прозвучала набившая оскомину фраза «Я поэт, я так чувствую!», разом лишившая эйру Лорейн точек опоры на реальность и здравый смысл.
За адаптированным под местные условия творчеством Александра Сергеевича последовали «Узник» Лермонтова и «Песнь узника» Глинки. Судя по квадратным глазам эйры, я за сегодня выдал тюремного творчества больше, чем все остальные её подопечные за всю историю застенок драурской госбезопасности. За классиками золотого века последовали переделываемые на живую нитку песни Высоцкого и Круга, ибо меня безудержно несло и пёрло. Как я полагал, терять мне, по большому счёту, было уже нечего, как игроку, проигравшему в подпольном казино обе почки, печень и сердце. Поэтому я смело ставил на кон остатки скелета и костный мозг, так как хуже уже быть точно не могло. Оставалось получить удовольствие по максимуму и надеяться, что когда от попытки осмыслить моё поведение, серое вещество[65] у эйры начнёт выгорать целыми пластами, она проговориться о чём-то, что поможет мне выкрутиться.
Любой критически настроенный читатель обязан был бы усомниться, что у меня могло получиться забивать эфир исключительно поэзией в течении многих часов. И был бы абсолютно прав. Но есть в русской культуре такой жанр устного народного творчества как «причитание», которым владеют многие дети и женщины. Умение импровизации в данном жанре позволяет часами выматывать душу у родителей или мужа, активно вплетая в стонущий речитатив и реальные обиды, и всю историю взаимоотношений, и попадающие в поле зрения предметы, растения, животных, и (и это самое сильное свойство творимой импровизации) любые слова оппонента, сказанные в своё оправдание, любые его действия и даже его молчание.
— …ой ты ивушка зелёная, поплачь над судьбинушкой моей горькой, везут меня, безвинного на расправу неправедную, кровавую…
— Да сколько можно тебе повторять, никто не собирается тебя казнить! Повелительница и пальцем тебя не тронет и мне велела тебя оберегать! — эйра пыталась логическими доводами унять этот бесконечный поток горестных всхлипов. Но я так вошёл в роль, что сам себе стоя аплодировал и кричал «Верю!».
— …ой, головушка ты моя бедовая, за что ж мне, сиротинушке, даже смертушки лёгкой не выпало?! Грозятся запытать меня ироды кровавые, а ведь мне и сказать нечего, бессловесному…
С учётом того, что «нечего сказать» продолжалось практически на одном дыхании уже больше трёх часов, Лорейна просто на некоторое время утратила дар речи. Во время возникшей паузы я некоторое время поголосил на тему «что у палачей безжалостных даже слов не находится, творимому беззаконию в оправдание. Что придётся мне, овечке безвинной, испить до дна чашу горькую, муки принять ужасные», но потом вынужден был переключиться на универсальные темы и черпать вдохновение, взывая с мольбой о сострадании к придорожному камню, голубому небу, ясному солнышку, пролетевшей мимо окна ласточке, пасущейся вдалеке коровке и даже к неосторожно скрипнувшей на ухабе рессоре кареты.
Если кто-то думает, что я просто выносил мозг своей охраннице, то будет весьма далёк от истины. Поначалу я действительно занимался этим исключительно из любви к искусству и с целью отсрочить неприятный разговор «по существу». Но почти сразу заметил, что эйра Лорейн угодила в ту же ловушку, в которую попадает начинающий муж жены-истерички, когда пытаясь взывать к рассудку своей голосящей половинки, выдаёт всё больше и больше информации, которой изначально делиться совершенно не собирался.
Так мне удалось выяснить, что мой арест — не личная инициатива эйры Боффатари, а приказ Повелительницы. Причём приказ был дан на основе предсказаний, сделанных придворной прорицательницей, некой Бинеллой Ннагой, чьё искусство прозревать будущее столь велико, что матриарх доверяет ей безоговорочно. Так что с меня полагается всю дорогу сдувать пылинки и доставить во дворец в целости и сохранности, как ценнейшую вазу. Не то, чтоб эйра мне всё это как на духу вот так вот взяла и выложила. Но внезапно вставляемые в причитания прямые обвинения или вроде бы риторические вопросы в стиле «выверни мозг кракозяброй, пойми где стояло почему» сделали своё дело и информация хоть и тонким ручейком, всё же текла в мои оттопыренные уши. По мере того, как теряющая ориентиры эйра утрачивала задор и уверенность, кто тут жертва, кто хищник, а кто паразит, которого прибить мало, я, дурея от безнаказанности и собственной наглости, всё дальше углублялся на ту сторону самой-самой крайней, последней черты дозволенного.
Приближение к месту нашей первой ночёвки ознаменовало переход от тюремной романтики и горестных песен-плачей в моём репертуаре к романтике простой, гетеросексуальной. Да, пришло время сменить амплуа, а то страдательная роль мне уже изрядно надоела, да и эйра к ней начала привыкать и реагировать не так нервно. Когда за окошком кареты пейзаж начал погружаться в сумерки, я вспомнил, что ночь — не только тёмное время суток, но ещё время образования устойчивых и не очень ячеек, порождающих новую жизнь. В подтверждение этого одна моя рука сама собой обняла за талию эйру, впавшую от неожиданности в оцепенение, а другая — ненавязчиво легла ей на коленку и пустилась в увлекательное путешествие вверх. Этот мой заход не оценили и попытались грубо, хоть и заторможено, но всё же пресечь. Даже несмотря на страстный шёпот прямо в ушко: «Здесь лапы у елей дрожат на весу, здесь птицы щебечут привольно…», сопровождаемый пальпацией[66] области сердца эйры.
Выдохнув, я решил обойти сопротивление с флангов.
Лишь себе, моя фея, увы, Вы не в силах помочь.
Перед Вами робея, не смею дерзить и дерзать.
И чего уж яснее, что ночь — это все-таки ночь…
Вот и вырвалось сразу, а раньше боялся сказать.
Вы стократно милее, во тьме прошептавшая: «Прочь…»,
Но с годами обида слабеет, а годы скользят.
Лишь себя, моя фея, увы, не дано превозмочь,
А других и дано, но я твердо уверен — нельзя.