— Давайте, я за него распишусь!
— Только передайте её гражданину Таганцеву лично, телеграмма очень странная, — почтальон поверх пенсне подозрительно глянул на Якубова, запустил под стекляшки пальцы и вытер глаза. — В высшей степени!
— Не тревожьтесь, не беспокойтесь, — Якубов выпроводил почтальона на улицу, телеграмму бросил на стол и до прихода Таганцева забыл о ней.
В этот раз Таганцев появился в доме чуть раньше обычного.
— Совсем закрутили дела, — он нервно помял руки, — всем нужен хлеб, топливо, вода, керосин, нет в России такого человека, которому ничего бы не было нужно, — он снова помял руки, вроде бы озяб Таганцев, хотя на улице было тепло. — С каким удовольствием я выпил бы сейчас твоей роскошной копорки.
— Одну минуту, минуту… — заторопился Якубов, вспомнил про почтальона. — Тебе телеграмма! На столе, кажется, лежит. Или на книжной горке.
— Да-а? — Таганцев почувствовал, что внутри у него всё тупо сжалось, свернулось в комок, пальцы неожиданно затряслись.
Он так разволновался, что даже не смог прочитать телеграмму, — листок перед ним запрыгал, задёргался, дрожь в пальцах невозможно оказалось унять. Таганцев прочитал телеграмму лишь когда положил её на стол.
«Разыщите немедленно, передайте Володе Сапропельскому. Бабушка тяжело больна. В его квартире карантин. Папа, мама беспокоятся. Телеграфируйте день выезда. Встречу. Ваш Сланцев».
Сланцев — это Перфильев. Доверенный человек Борис Иванович Перфильев, которого мало кто знает в «Петроградской боевой организации». В квартире — «карантин». Карантин означает, что дома, на Литейном, — чекистская засада. Комок, возникший внутри, неожиданно оброс колючками, стал холодным. Руки продолжали дрожать, пальцы приплясывали. Таганцев взял телеграмму со стола, руки не смогли удержать её — телеграмма бумажным голубем выпорхнула из пальцев.
— Что же это такое делается? — потрясённо прошептал Таганцев.
В принципе он готов был к провалу, много раз прокручивал эту ситуацию в мозгу, рассчитывал собственное поведение, но никогда не думал, что будет чувствовать себя так плохо, потерянно, раздрызганно, — ничего не собрать. Таганцев чувствовал, что он разваливается, и нет силы, что могла бы помочь ему.
— Ну, что там? — выкрикнул Якубов с кухни. — У тебя что, до сих пор жива бабушка?
— Да! — преодолев себя, сказал Таганцев.
— Не знал!
— Древнее создание, сотканное из воздуха, — голос Таганцева дрожал, он ничего не мог поделать с собой. — Дунь — рассыплется! И, естественно, свои принципы, свои заботы, своя жизнь.
— Мы отстали от того времени!
— Быть может, быть может…
— Ну как же, Володя! Ты посмотри, что творится за окном, ты посмотри на нашу жизнь! Разве это жизнь?
— Ты прав, — Таганцев пробовал справиться с собой, со своими руками, с голосом — всё безуспешно: то, что он когда-то пробовал представить себе в мыслях, прогнозировал, совсем не соответствовало тому, что было на самом деле. — Это не жизнь. Это даже не существование.
— Разброд, разруха, потеря идеалов, террор!
— Измельчание разума!
— Измельчание человека!
— Ты знаешь, мне надо ехать!
— К бабушке?
— Да! Я же говорю — древнее создание! Ни на минуту нельзя оставлять без присмотра!
— Представляю, сколько ей лет! — отозвался с кухни Якубов. — Бабушка — это настоящая бабушка или бабушка — это матушка?
Таганцев прикусил губу — ведь если это настоящая его бабушка, то ей должно быть не менее ста двадцати лет, если матушка, то Якубов явно знает, что с матушкой Владимира Николаевича, поэтому он ответил как можно небрежнее:
— Да не моя это бабушка, чудак-человек! Матушка моей жены. Приехала в Питер на несколько дней — у неё что-то с лёгкими, задыхаться у себя в деревне стала.
— Астма?
— Пока не знаю. Но раз тяжело больна, значит, что-то серьёзное. Я определил её к профессору Иевлеву.
— Знаю такого! — воскликнул Якубов.
Таганцев посмотрел на свои руки — пальцы продолжали трястись. Недовольно поморщившись, он снова взял телеграмму, пальцы опять не удержали лёгкого листка бумаги, телеграмма бессильно шлёпнулась на стол. Таганцев с тоской подумал, что в таком состоянии он даже собраться не сможет. Едва слышно застонал, прикусил стон зубами — собираться всё равно надо было. И чем быстрее — тем лучше. Немедленно! Чекисты — люди цепкие, может быть, они уже проследили путь телеграммы и теперь едут сюда, а Перфильев уже даёт показания где-нибудь в глубоких бетонных подвалах.
— Значит, Иевлев жив, — снова прокричал с кухни Якубов. — Очень рад этому обстоятельству! — Иногда Якубов был неуклюжим, получалось это у него случайно, но что делать: старость — не радость. Таганцев только сейчас понял, что Якубов стар, и сам он, профессор Таганцев, тоже безнадёжно стар. Открытие это настроения не прибавило — почувствовал он себя ещё хуже. Переборол неожиданную неприязнь, возникшую в нём, сжал одну руку другой, стараясь унять мандраж. — При случае — привет ему! — прокричал Якубов.
— Передам, обязательно передам! — Таганцев посмотрел загнанными тоскливыми глазами в окно, где в тополиных ветках громко галдели воробьи, позавидовал им — вольные птицы, куда хотят, туда и летят. Всей этой стае, горохом облепившей дерево, ничего не стоит подняться и исчезнуть. Так проворно и надёжно, что ни боги, ни духи их не найдут. Не то что чекисты.
Он с шумом втянул в себя воздух, задержал его, выдохнул, втянул ещё раз, задержал и опять выдохнул — великий российский режиссёр господин Станиславский разработал особую систему, которая даёт возможность всякому растерявшемуся, разволновавшемуся актёру привести себя в порядок — как бы ни было внутри всё расхристанно и разбито. Рецепт простой — частая смена дыханий, ритма за счёт вдохов-выдохов, — и из человека улетучивается вся квелость, вся робость, он обретает уверенность, а на сцену выходит уже в спокойном состоянии.
Через несколько минут Таганцев привёл себя в чувство, поспешно покидал в баул свои вещи, умял кулаком, с трудом застегнул замок. Всегда аккуратный Таганцев прежде не позволял себе этого, но тут он боялся, что раскиснет, руки опять затрясутся, запляшут, внутри всё перевернётся от холода, от страха и омерзения, и он не сможет справиться с собой.
— Я уезжаю! — сказал он, но Якубов, громыхавший кастрюльками, не услышал его, и Таганцев прошёл на кухню, остановился, прислонившись плечом к косяку, почувствовал, как внутри у него в холодной пустоте больно шевельнулось, смещаясь с места, сердце, чуть пригнулся, стараясь не упустить его, накрыл грудной клеткой. Посеревшие губы Таганцева растянулись в слабой улыбке.
— Тебе плохо? — встревожился Якубов.
— Нет, — Таганцев с грустью посмотрел на своего друга: кто знает, когда они теперь увидятся? — Просто… — он покрутил пальцами в воздухе. — Знаешь, места себе не нахожу. Надо срочно ехать!
— Понимаю тебя, очень хорошо понимаю, — покивал Якубов, — болезнь близкого человека — это много хуже, чем собственная болезнь. Только ты рано собираешься. Поезд на Петроград будет только вечером. Утренний уже ушёл, — он заглянул в коридорчик, ведущий в кухню, где стояли высокие напольные часы, — у тебя как минимум ещё четыре часа в запасе.
— У меня осталась ещё пара служебных дел, не решив их, я не могу уехать, а потом сразу на вокзал. Ну! — Таганцев выпрямился, прислушался к себе — боялся, что сердце всё-таки вынырнет из-под него, ошпарит резкой болью, но нет, пронесло, сердце не дрогнуло, и Таганцев шагнул к Якубову.
— Береги себя!
— И ты береги! Время сейчас смутное, что будет завтра — никому не ведомо, так что здоровье нам ещё понадобится.
— Лишь бы конца света не было!
Растроганный Таганцев смахнул с уголков глаз несколько слезинок и ушёл.
Он вовремя покинул квартиру Якубова. Через сорок минут на Спиридоньевскую приехали московские чекисты.
Не оказалось Таганцева и по служебным адресам, где представитель Сапропелевого комитета мог быть, не оказалось и на вокзале. Не нашли его и в ночном поезде, идущем в Петроград. Чекисты проверили все вагоны, перевернули все спальные и сидячие места, все купе. Пусто. Таганцев как сквозь землю провалился.