Были в группе ещё кое-какие интересные личности, но боцман, не будучи знакомым с ними, не знал, выдающиеся они или нет, следует вести себя с ними повежливее либо гавкать трубно, как он привык это делать на полубаке, — в общем, кто они и что они, ещё только предстояло понять. И это, естественно, Тамаева беспокоило — каждый человек мог оказаться для него сюрпризом.
С другой стороны, желание Соколова, чтобы в боевых группах были только добровольцы, исполнить оказалось непросто — народ не хотел добровольно отправляться в Россию, нужен был нажим, нужно было соблазнять людей деньгами, какой-нибудь собственностью на чужбине, благами, ещё чем-то. Соколову было понятно: люди устали. И он устал, так устал, что плакать хотелось, но этого делать было нельзя, этого только большевики в России и ждали.
Сведя губы в одну жёсткую прямую линию, Соколов застывал в нехорошей думе, взгляд у него тоже делался застывшим, и что он видел в этом невольном онемении, не знал никто.
Прежде чем группа Тамаева ушла в Россию, туда отправился Герман — в помощь Шведову и Таганцеву… Больше, конечно, в помощь Шведову — тот сейчас вообще должен быть взмылен от работы, ему, как военному организатору надо фиксировать все мелочи, чтобы потом в нужный момент выложить их перед боевиками, те в свою очередь достанут из-за пазухи стволы и произведут окончательный расчёт с должниками. А ещё нужно составлять идеологические планы и реализовывать их… И так далее.
Хотя у Шведова и было воинское звание на две ступеньки выше, чем у Германа, Герман считался фигурой более крупной — его принимали эмигранты и в Финляндии, и в Норвегии, и во Франции, все снимали шляпы, а перед Шведовым нет, Шведов таких высот ещё не достиг, этот факт Соколов тоже учитывал…
Герман никогда не выходил на улицу невооружённым, маузером научился владеть, как поэт Александр Пушкин пером — пулями мог на стенке писать стихи, вгоняя их туда, как гвозди, если же отправлялся на задание, то брал с собою два маузера.
Однажды в тёмной небольшой рощице под фортом Инно он устроил сеанс показательной стрельбы. Взял большой кованый гвоздь — специально купил его в магазине строительных материалов, показал присутствующим.
— Господа, предлагаю пари. Если я с пяти выстрелов загоню его в дерево по шляпку, вы выставляете мне ящик шампанского, если не загоню — ящик шампанского выставляю я… Ну как?
Большинство присутствующих, зная способности Германа, держать пари отказались, но двое мичманов с миноносок — бывшие лейтенанты, пониженные в чине и переведённые с эскадренных миноносцев на корабли третьего ранга, решили попытать счастья и ударили с Германом по рукам, — не ведали, судя по всему, что это за человек.
Герман равнодушно провёл пальцем по кромке усов, подбил их снизу.
— Больше никто не желает присоединиться к господам мичманам? Пра-шу!
Желающих пополнить ряды людей, заведомо проигрывающих, среди приглашённых на представление не оказалось.
— Ну что ж, на нет и суда нет, — спокойно молвил Герман, демонстративно подкинул в руке гвоздь и направился к старой берёзе с почерневшим, украшенным тремя дуплами стволом.
— Э-э, нет, господин Герман, — запротестовал один из мичманов, — у этой берёзы трухлявый ствол, его можно насквозь проткнуть пальцем, не то что пулей из маузера.
Герман сверкнул глазами и усмехнулся — как всегда загадочно и молча, подкинул в руке гвоздь.
— Ну что ж, господин хороший, если вам не жалко молодого дерева, пусть будет по-вашему, — он перешёл к молодой сильной берёзе с высоким ровным стволом, — хотя должен заметить, что древесина у старой берёзы более жёсткая, она много твердее, чем у этой вот красавицы. — Он ткнул остриём гвоздя в ствол молодой берёзы. — В эту берёзу я берусь вогнать гвоздь четырьмя пулями. Годится такой вариант?
Собравшиеся смотрели на Германа с любопытством. Это был знакомый всему флоту человек — сухопутный офицер с холодными глазами, лишённый страха, очень умелый и беспощадный.
Мичманы переглянулись — люди, которым было уже под тридцать, вели себя, как мальчишки, — недоумённо приподняли плечи, осмотрелись, будто видели этот распорядок впервые… Герман выбрал место для показательной стрельбы умело. Сзади, за деревьями — в основном, это были берёзы, — поднималась тусклая каменная стенка, слева и справа пространство было ограничено: если пуля отрикошетит, то далеко не унесётся, её также остановят камни — здесь всюду камни, камни… И лес растёт на камнях.
— Повторяю, одну пулю я дарю вам, это фора, — назидательным тоном проговорил Герман, поворачиваясь к мичманам. — Устраивает это вас, господа?
— Отчего же не устраивает, — наконец, проговорил один из мичманов, ходульно-высокий, с длинным костлявым лицом. — Очень даже устраивает.
— Ну и ладушки, — по-домашнему произнёс Герман.
Мичман опасно качнулся на стеблях длинных ног. Глядя на мичмана, всякий человек обязательно задавался вопросом: как же он стоит на палубе миноноски во время шторма? Сдуть ведь может. Либо лёгким плевком волны смахнуть за борт: шлёп — и нету человека!
Герман поправил гвоздь, чтобы тот мог войти в молодую, полную сил берёзу ровно, будто по нему били не пулями, а молотком, и неспешно вернулся к группе зрителей. По дороге же шагами посчитал, сколько метров отделяет зрителей от березы. Выходило — двадцать два… Двадцать два метра — это много даже для отличного стрелка. Пятнадцать — ещё куда ни шло, а двадцать два — много.
Но Германа расстояние не смутило. Он спокойно вытащил из-под мышки маузер, на манер Соловья-разбойника дунул в ствол, затем лёгким коротким движением вскинул маузер и выстрелил. Пуля всадилась в шляпку гвоздя, выбила длинную струю электрических брызг и, обессиленная, отлетела в сторону, отколола кусок камня.
Присутствовавшие зааплодировали — на таком расстоянии легко промахнуться, но Герман не сплоховал. Что происходило у него внутри, в том месте, где находится сердце, понять было невозможно, лицо ничем не выдавало внутреннее состояние: ни оживлённого блеска глаз, ни торжествующей улыбки, тронувшей уголки губ, ни довольного хлопка ладонью по боку — ничего этого не было.
Шёл обычный сухой, бесстрастный человек, довольный, возможно, только одним — тем, что он дышит здешним лесным воздухом, сыроватым, пахнущим прелой травой и сосновой хвоей: предоставил ему Господь такую возможность и спасибо большое — больше ничего ему не надо.
Герман вновь поднял маузер. На этот раз почти не целясь, как только кончик отвода оказался на прямой, соединяющей две точки, человека и цель, Герман нажал на спусковой крючок.
Ударил выстрел. Герман опять попал в шишку гвоздя. Ствол берёзы окутался ярким электрическим сеевом. Мичманы невольно переглянулись: это колдун какой-то! Придётся выставлять ящик шампанского.
А в Петрограде, говорят, не только шампанского нет — в магазинах даже помоев не найти, полки такие пустые, что по ним уже и мыши перестали бегать, не говоря о живности более мелкой — тараканах и мухах.
Когда Герман сделал третий выстрел, собравшиеся зааплодировали вновь: третий выстрел был самый точный, не отплюнулся светящейся пылью — гвоздь залез в тело берёзы по самую шляпку.
Засунув маузер в хитрую кобуру, прикреплённую к изнанке пиджака, Герман картинно вскинул одну руку:
— Пра-шу!
Собравшиеся устремились к берёзе. Гвоздь был утоплен в неё по самый корешок, сверху поблёскивала свежеободранным металлом шляпка, похожая на корабельную заклёпку. Герман стрелял без промаха.
Каждый, кто был в распадке, считал своим долгом подойти к дереву, колупнуть ногтём оплющенную шляпку гвоздя и восхищённо поцецекать языком. Мичманы, по-юношески алея скулами, хотя давно прошли этот возрастной рубеж, тоже подошли к берёзе, поколупали ногтями гвоздь, вздохнули грустно — лучше бы они с этим стрелком не связывались…
Через четыре дня, чёрной, как печная сажа ночью — на небе не было ни одной звёздочки, — Герман перешёл границу и очутился в Советской России.