Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Костюрин вспомнил, что двадцать минут назад они с Аней вели разговор о Шаляпине, и назвал про себя голос чумазого катерка «шаляпинским». Хотя внешность катерка не соответствовала ни названию высокому, ни сути, но голос был хорош.

Осторожно, держась береговой кромки, самого уреза гранитных глыб Дворцовой набережной, отвесно спускавшихся в рябую воду, по реке прошлёпал плицами старый колесный пароход, такой ржавый, что ржавь слетала с него на ходу густой рыжей пылью… И как только сумели люди запустить машину на этом дырявом, вконец сносившемся корыте, неведомо. Костюрин, глядя на убогий пароход, только брови вскинул удивлённым домиком и ничего не сказал…

Густо чадя трубами, пропыхтели два буксира, таща за собой плоские, широкие, как поле для массовых гуляний, баржи, гружённые песком. Баржи родили в начальнике заставы горделивое удовлетворение: раз поволокли песок — значит, где-то будут строить дом, а может быть, три дома или целую улицу, либо деревню, а может быть, и целый райцентр. Раз начали строить, значит, всё, держава нацелилась вперёд, начала выкарабкиваться из ямы, вылезает потихоньку, а раз это так, то и в будущее можно заглянуть без всякой опаски, — не то ведь ещё вчера в нём можно было увидеть чёрную дыру, пропасть и осознание грядущих бед, что рождало у слабых людей оторопь в душе, тоску смертную, у сильных же — злость…

А вон бодро режет округлым носом волны деревянный самоход кустарного производства, везёт в бывшую столицу бородатых дедов-мешочников с деревенским товаром, обратно же мешочники повезут фамильные драгоценности едва ли не в таком объёме, в каком привезли в Петроград еду, эт-то точно.

Голодно живёт питерский люд, выскребает из сусеков последнее, а у многих и сусеков-то уже нет, не говоря о том, чтобы в них что-то хранить.

На Дальнем Востоке народ, например, живёт сытнее, там есть тайга, особенно такая богатая, как уссурийская, да реки могут от голода спасти столько людей, что и сосчитать не сосчитаешь — сотни тысяч, если не миллион или десять миллионов.

В арифметике Костюрин был слаб, не мог себе представить даже в мозгу, что такое миллион и тем более — десять миллионов.

Широка была Нева — наверное, такая же широкая, как Волга под Царицыном, — такая же опасная, с глубью, в которой ничего не видно, прячущей покойников. Мало таких рек в России, может быть, ещё Амур на Дальнем Востоке, да Обь с Енисеем в Сибири, и всё, больше нету.

Аня молчала, была зачарована внезапно открывшейся ширью Невы, лицо у неё светилось, в глазах подрагивали крохотные изумлённые свечечки, Костюрин тоже молчал… Поглядывал искоса на Аню, переводил взгляд на Неву, отмечал разные детали, разные мелочи, на которые раньше даже не поворачивал головы — они проплывали мимо и исчезали навсегда: всё-таки здесь, в городе, жизнь не то, что на заставе, среди сосен, мокрых чёрных логов, в которых до лета, бывает, лежит ноздреватый снег, да озер, где плещется рыба. Если бы не было озер и огорода, в котором урождалась картошка больших размеров, на заставе жилось бы голодно. Командирские пайки Костюрина и Широкова не спасли бы людей. А так ничего — бойцы сыты, обуты, одеты, напоены, ночуют в тепле…

Жизнь в городе — иная жизнь, пиковых моментов «или-или» бывает мало, в городе обитают люди совсем иного коленкора — и попроворнее они, посуетливее, бегают, как тараканы, и погорластее, и похитрее, и поподлее — за лишнюю полушку могут даже собственную маму заложить, либо загрызть досмерти (если закажут, да заплатят, а так, без заказа, чего впустую силы тратить?), совсем другое дело — народ на заставе…

Внизу, под набережной, угнездившись одной ногой на каменном выступе, стоял пацан в огромной рваной кепке, которая вертелась на его голове, как таз на колу, и на кривую удочку, вырезанную из черемухового стебля, ловил рыбу.

Леска была грубая, толстая, из суровой крученой нитки, крючок согнут из заострённой проволоки и закален на огне, поплавок выструган из сухой деревяшки, перетянутой цветной запачканной ниткой… Зато насадка была хороша — сизые жирные черви. Хоть на сковородку их — без масла зажарятся.

Пока Аня с Костюриным стояли наверху, на каменной площадке, ограждённой толстыми, грубо отёсанными и оттого казавшимися пористыми глыбами гранита, пацан в огромной кепке успел выхватить из тёмной холодной воды трёх рыбёшек с ладонь величиной. Засовывал рыбак добычу в холщовый мешок, висевший у него на шее на длинной нищенской лямке.

— Ловко ты… — восхищённо проговорил Костюрин. — Молодец!

— Рыбу только надо в чистой воде вымачивать, — не поднимая головы, произнёс добытчик, — иначе сильно пароходами пахнет.

— Чем-чем? — удивлённо переспросил Костюрин.

— Углём и мазутом, вот чем.

— Но есть-то рыбу можно?

— С голодухи всё есть можно, товарищ командир. Даже навоз с землёй.

— Тьфу! — отплюнулся Костюрин брезгливо. — Это мы даже на фронте не ели.

— На фронте не ели, а тут едят, — бранчливо, со взрослыми мужицкими нотками в голосе проговорил рыбак.

— Ань, пошли Зимний дворец посмотрим, — предложил Костюрин. Не хотелось дорогое время тратить на разговоры с сопливым пацаном. — Там, мне сказывали, следы от пуль, оставшихся от штурма, до сих пор сохранились.

Но никаких следов пуль на стенках Зимнего они не увидели — выбоины были тщательно замазаны, затёрты, единственное что не закрасили их, не успели, либо у нынешнего дворцового начальства денег на краску не было.

— Потрясающее здание, — тихо произнесла Аня, — я когда вижу его, просто обмираю от восторга.

— Часто здесь бываете?

— Не очень, — призналась Аня, — хотелось бы чаще, да не получается.

Она умолкла. И он умолк — не знал, о чём говорить, да и, если честно, им вообще не нужны были слова, самые лучшие речи — это молчание, когда двое находятся рядом, всё бывает понятно без всяких слов. Костюрину важно было видеть Аню, Ане же… Ей тоже это было важно. Да потом Костюрин никогда не был говоруном, он слеплен из другого материала. А из молчания можно узнать очень много — может быть, даже больше, чем из самых умных и красочных речей.

Потом они шли вдоль Невы долго-долго, останавливались, любовались игрой облаков в рябоватой тёмной воде, ёжились от ветра, прилетавшего из устья Невы, и Костюрин, который должен был бы прикрыть Аню от холода рукой, боялся это сделать — стеснялся, мышцы у него сковывало железными сцепами, пальцы противно подрагивали…

И всё-таки это были прекрасные минуты, проведённые вместе, они слишком много значили для Костюрина. И пусть не звучали разные красивые слова, пока они шли, хотя красивые слова положены в таких случаях обязательно, пусть время было наполнено молчанием, — незначительные фразы совершенно ничего не определяли, не добавляли никакой информации к тому, что давало молчание: Костюрин очень много узнал об Ане. А она — о нём.

Из-за Костюрина Аня на полтора часа опоздала на свидание к своей приятельнице Маше Комаровой.

Маша — строгая, затянутая в корсет, одетая в лиловое платье, лишённое всяких украшений, — глянув на Аню, огорчённо покачала головой:

— Ах, Аня, Аня… Подвела ты меня.

— Извини, Маш, всё сложилось так, что я не могла приехать раньше.

— У нас на собрании был Таганцев Владимир Николаевич, профессор… Только что уехал. Он — наш руководитель, я хотела вас познакомить. Ты проходи, проходи, Ань, на кухню, в прихожей холодно, простудиться можно.

Аня прошла на кухню. Там, за длинным семейным столом, накрытом вязаной скатертью, сидели несколько женщин и пили чай, судя по светлому красноватому цвету — морковный. Морковный по нынешним временам — это неплохо, гораздо хуже — чай из сушёной травы с добавлением сморщенных шиповниковых ягод или заварка из жареной липовой щепы… Аня чинно поздоровалась, ей также чинно ответили, потеснились, освобождая один из стульев.

Аня села на стул, огляделась. Она, конечно, бывала здесь и раньше, но тогда обстановка была не та, что сейчас, тогда кухня была совершенно по-иному обставлена, была более заполнена, что ли, на двух стенках, кажется, висели картины, которых сейчас нет. Значит, картины были проданы либо обменяны на этот вот жиденький морковный напиток.

778
{"b":"908566","o":1}