Всегда шатался с Михайлой на промыслы и всегда мечтал возвратиться богатым. Недаром был приискателем. Много раз зароки давал поспокойней найти компаньона — уж больно рисковый был Тоболяк. Но обоих запойно тянула тайга — и это вязало.
А сегодня даже не знал, куда и зачем они едут, почему не взял с собою Михайла собаку.
Закивала зелеными крыльями ель: продрался Тоболяк через чащу — в каждой руке по винтовке.
— Это вот дело… — похвалил Петрович. Вынул затвор и глаз свой кошачий к стволине приставил: нет ли где ржавчины, часом.
— Орлы мы теперь, Михайла, голой рукой не возьмешь!
Дробно топчут кони отлогий спуск, прыгает на рыси Тоболякова спина. Под обрывом седыми когтями роет река в гранитном корыте. Свернула под кедры дорожка, перебилась колодником. В обнимку запало древесное старичье, трухлеет тихонько в затхлости грибной и тенях.
Гулко вдали загремела собака, другая. Конь зашмыгал внимательным ухом.
Зацепился за кедры длинный лоскут дыма — смолевый и едкий. На полянке, как поп лесной в берестяной рясе, торчит юрта. Из-за дыма, застлавшего траву, идет карагас Николай Тутэй встречать знакомых.
Узнал издалека, и морщинками радости зарябило его лицо.
Гортанно сказал:
— Здравствуй, друг, — И мягкую, прямую ладонь тычет Тоболяку…
Желтые свечи заката горят по пихтовым гривам. От этого за горой бледный пожар, от этого крепче молчит потонувшая в вечере тайга, и птичка где-то бойко швыряет бусы стеклянно-звонкой песни.
Жарко бушует костер и дымом кроет поляну. В дымных разрывах видно юрту. Она, как вулкан, светится сверху скрытым огнем, и в глубинах ее поет карагаска.
Петрович спит, а Тутэй и Михайла сидят у огня. Карагас подымает опустевшую бутылку и косыми насечками глаз рассматривает играющее на огне стекло…
— Айда юрту… — приглашает он.
— Нет, там вши…
— Ши!.. — радостно хохочет карагас и бросает бутылку. — Там… баба? — откровенно намекает он.
— Сва-их много! На промысле баба… вредная она…
— Вредная, друг, — сейчас же соглашается Тутэй, — через бабу, друг, и ты, и мы, все — помер! Все карагасы, все орус, все — помер…
— Это как же?
У Тутэя на бронзе лица белый жгут двойного шрама от виска через лоб до пробора двух скоб смоляных волос. Память медвежьих когтей. Память о Тоболяке, который пулей вызволил друга.
Не спеша отвечает Тутэй, важно отвечает, как всегда, когда говорит о старине:
— Тогда у карагасов было много оленей, много мяса. Барбу[102] шили из соболя, аях[103] шили из соболя и эзер[104] украшали камнями, которые светятся, как луна. По тайге, у Большой Воды, тогда жил народ хиндумэй и ездил верхом на ушканах. И этот народ никогда не умирал, потому что знал воду, от которой всегда живут. И вот пришел волк, и был он Аза и ходил в черной шкуре. И начал есть ушканов. И народу хиндумэй не на чем стало ездить верхом на промысел…
У карагасов был молодой охотник и шаман Юнона. Ночью пришел к нему сам Кудай, и был он в белой шубе, и от этого было светло идти Юнону по лесу. Он увидел следы черного волка Аза, пошел за ним и убил его. И не стало у народа хиндумэй пожирателя ушканов, и наступила большая радость. И сказал народ Юнону: вот мы придем к тебе и за то, что ты сделал для нас, дадим тебе воду, от которой живут. И приехал народ в землю Юнона, к юртам его племени. Тут вышли женщины племени и увидели людей таких маленьких, каких мог поднять и возить ушкан. И стали смеяться над ними и говорить:
— Малы они, и скот у них мал…
И осердился тогда народ хиндумэй и вылил живую воду на пихты, на ели, на кедры и сосны. И деревья начали жить всегда, а люди помирать. Вот что сделали неразумные женщины!
— Темный ты, друг, — смеется Михайла, — и сказка твоя стара. Едем утром на Большую Воду?
— Большую Воду!..
— На остров?..
Тутэй засмеялся, заморгал, закачал головой:
— Плохо на остров… Плохо, вода большая — шшу-у!.. — взмахнул он руками. — Друг потонет, и Тутэй потонет…
Встал, озаренный костром, и обвел руками ночь.
— Везде вода… Большая Вода!..
— Ты же ходил туда?..
— Не ходил. Тунгус ходил. Он был шаман. Карагасы туда не ходят.
— Опять — двадцать пять! — досадует Тоболяк.
Срывается каждый раз. Не первая эта беседа.
А ведь жег лежавший в азяме тяжелый мешочек — аях. И жгла глухая тайна, в туманах спавшая среди озера.
Не первую бутылку самогона привозил он Тутэю и не первую ночь просиживал у костра, со страстной тоской глядя на далекое Белогорье. И в слабости своей признаваясь перед ночью, тайгой и полупьяным карагасом, говорил:
— И раньше туда тянуло… Да все сбивался. Промысел близкий был — пошто невесть куда идти?.. А теперь — душа не терпит… Тутэй, завтра веди на Большую Воду, — сами поедем!
В полуденный час бесконечной тишины и солнечного ликования вышли они к незнакомой речке.
Без тропы, без проходов, скалами и тайгой, по студеным бродам, следом за маленьким коричневым карагасом. Вышли к границе зимами блещущего Белогорья.
Горы как сытые львы. Величаво бросили на долину тяжкие лапы гранитных отрогов и спят. Спят туманы над ними кудрявыми стайками. Длинный облачный полог срезал вершину и висит недвижно.
К нему протянул Тутэй свой палец:
— Большая Вода…
Потно горит лицо Михайлы и молодо побелело вокруг синих восхищенных глаз. И лицо у Петровича в жестких переломах улыбки, играет ноздрями и колким усом.
Большая Вода…
— Над озером это туман… — благоговейно говорит Михайла.
И упрямо идут все дальше, все выше. Соболиным царством проходят по серым распадам каменных груд, по острым угольникам скал, грузных и шатких, гулко звенящих. Обрывается глыба — с хрупом и с хряском, с тяжкими охами переливается по уступам и быстрей, вприскочку, черной бомбой мелькает по скату, и бежит за ней каменный топот, и свистящим шумом гудят вдогонку утесы…
И выше, оленьим царством, проходят. Здесь пьянящие дали, прохлада и ясность. Здесь ленивы горы. Полого всколыхнулись увалами, испятнались мазками снега. Здесь выстрел хохочет, как гром Эрлик-хана, а в круглые чаши порфира пали из неба лазурные диски озер и тоскуют по невозвратно покинутой выси…
Под ногами захлюпали лужи, скрытые мохом. Развалилось долиной нагорье. Вправо и влево ушли недоступные купола. Камень-дикарь прорвал моховые шелка, точно зубы гнилые кажет подземное чудище.
Останавливается Тутэй у черных зубьев, развязывает кисет. Бормоча непонятные наговоры, достает щепоть табаку и бросает на землю. Стоит с бесстрастным лицом, обратившись к широко раздавшимся впереди тростникам.
Машинально снимает картуз суеверный Петрович, и Михайла, не глядя, опускает руку на шерсть приласкавшейся карагасской собаки.
Большая Вода…
Жаром пышет золотой песок в черном донце Михайловой шапки.
Тутэй на корточках курит кривую трубку, а у Петровича рот открылся и глаза поглупели.
— Это вот погляди, — усмехнулся Тоболяк, лукавый фокусник, и вывертывает мешочек-аях. Тяжелые самородки вываливаются на золотой песок, важные, уверенные в своей драгоценности.
— Да… Михайла, — не верит Петрович, — откуда это?
— Вон оттуда, парень, — рукой на тростник, — с озера, голова!..
И добавляет в тихом торжестве:
— Даром, што ли, к Большой Воде мы перлись?..
Петрович испуган. Неуверенно пальцы берут самородок. Душа его поймана, как лисица. Она еще побьется, потрепещет, но уже не изменит своей судьбы.
— Едем?! — пришибает вопрос.
Цокают губы, слов нужных ищут, и вдруг оправдывается плаксиво:
— Что же делать-то будешь? От нужды куда девашься…
И ломает себя шутовским, удалым и горьким смехом.
— Поеду, Михайла! Где наша не пропадала… Дома-то самовар один, да и тот без задницы!