Он протянул ко мне кисть руки и, чтобы всем было смешнее, изогнул ее по-женски. Рука подползла к моему лицу, ногти были обломаны, под ними черная грязь.
— Ну!
И тогда я укусил его за тыльную сторону кисти. Я сделал это инстинктивно. Я сам испугался — понял, что теперь мне пощады не будет.
И тут же раздался отчаянный вопль Добрыни:
— Он мне руку прокусил! Он ядовитый, да? Ах ты, сволочь!
Он накинулся на меня, как ураган, но теперь я уже понимал, что меня ничто не спасет — и под койкой от него не укрыться. И я стал отбиваться.
Сначала я отбивался неразумно, бестолково, стараясь лишь избежать ударов, но боль и обида заставили меня отскочить и постепенно я стал соображать, что к чему. Более того, мне удалось уклониться от прямого зубодробительного удара Добрыни и, уклонившись, как следует врезать ему в подбородок, так что тот замычал и на секунду прекратил меня бить, потому что схватился за челюсть.
А я уже озверел — я сам перешел в нападение.
Конечно, я не имел такого опыта, и все мои драки были драками с иными любимцами, и нас обычно быстро растаскивали хозяева, но все же я в драках не совсем новичок и, кроме того, я был куда моложе и подвижнее Добрыни.
Я боялся, что остальные воины накинутся на меня и задушат, но они окружили нас широким кольцом и наблюдали нашу драку, как драку двух петухов — с криками, сочувственными возгласами. У меня вскоре обнаружились свои болельщики, о чем я догадывался по крикам, следовавшим за каждым моим удачным ударом.
Я пришел в себя и убедился, что успеваю отскочить или уклониться от удара, к чему Добрыня оказался совершенно неспособен. Несколько раз я таким образом наносил ему чувствительные удары, тогда как его молоты не достигали цели.
У него был разбит нос и сочилась кровью губа. Я попал ему в глаз и не без злорадства подумал, что глаз у него затечет.
Добрыня все более терял присутствие духа. Видно, он привык к слабым противникам либо счел меня не стоящим внимания и потому не собрался вовремя с силами, но теперь я его уже теснил и знал без сомнения, что через минуту он будет у моих ног.
По гулу толпы зрителей, удивленному и, как мне казалось, угрожающему, я понимал, что мне надо спешить, прежде чем кто-нибудь кинется ему на помощь.
Но тут события приняли непредвиденный для меня оборот: Добрыня отскочил от меня и почему-то побежал вдоль ряда кроватей. Ничего не понимая, я стоял, пытаясь перевести дух и вытирая кровь из рассеченной брови, которая заливала глаз.
— Эй! — крикнул кто-то.
И я увидел, что Добрыня несется ко мне, высоко закинув за голову небольшой боевой топорик. Его лицо было залито кровью, и я подозреваю, что в бешенстве он не соображал, куда он несется.
От смерти меня отделяли секунды, и потому я сразу перепрыгнул через койку, а зрители раздались, пропуская меня.
Добрыня перепрыгнуть через койку не сумел: зацепившись башмаком, он упал поперек нее и захрипел, дергая ногами, словно продолжал бежать.
Именно в этот момент в спальню вошел Ахмет в сопровождении квадратного Пруписа.
Они сразу увидели беспорядок, и Ахмет, умевший делать вид, что ничего особенного не произошло, даже если произошло землетрясение, спросил негромко:
— Что здесь за бардак?
Наступила тишина.
— Он… на меня подло напал… — произнес Добрыня, стараясь подняться, но ноги его не держали.
Топор выпал из его руки и громко ударился об пол.
— А ты что скажешь? — этот вопрос относился не ко мне — со мной никто не собирался разговаривать. Вопрос был обращен к моему чернявому соседу.
— Добрыня его учил, — сказал чернявый.
— Я до этого подлеца… я до него… ему здесь не жить… — хрипел Добрыня.
— Топором учил? — спросил Ахмет.
Чернявый улыбнулся, оценив шутку хозяина.
— Он бы на танке учил… Он сначала новенького измордовал, — сказал он, — а потом велел руку целовать.
— А новенький руки не целует? — заинтересованно спросил Ахмет.
— Не любит.
Кто-то засмеялся.
Я так устал, словно весь день таскал тяжести — вот-вот упаду.
— А ты садись на койку, — сказал Прупис. — В ногах правды нет.
Я с благодарностью сел на койку. Чернявый кинул мне тряпку. Я поймал ее — тряпка была влажная.
— Вытрись, — сказал он.
Добрыне помогли подняться, и тот, бормоча угрозы, ушел в другой конец помещения, где над его койкой висело несколько плакатов, изображавших обнаженных женщин в соблазнительных позах.
Я вытер лицо.
— Он подло не делал? — спросил Прупис у чернявого.
— Нет, только укусил Добрыню за руку.
— Ладно, сойдет.
Господин Ахмет вышел на середину комнаты, подошел к краю стола и, опершись пальцами о него, сказал со значением:
— Я молчал — я думал, пускай новенький сам себя показывает. Если кто его забьет — сам виноват.
— Правильно, — крикнул кто-то. Весело, со смешком.
— Я Добрыню на него не натравлял. И никто не натравлял.
— Он из-за койки, — сказал чернявый. — Армянин на ней спал, его кореш.
— Я знаю это лучше тебя, — сказал Ахмет. — Но я Добрыню не натравлял. Никто не натравлял. Сам полез. Я думаю, новенький нам подходит, а?
Возгласы были скорее ободряющие, чем злые.
— Тогда разрешите представить, Тимофей… Как тебя по фамилии?
— Хозяевами были Яйблочко, — сказал я.
— Дурак, — сказал Ахмет. — Вот ты сейчас всем ребятам сказал, что был любимцем у жаб, они же над тобой теперь смеяться будут, прохода не дадут.
Но я уже тоже был не тот, как час назад.
— Пускай попробуют, — сказал я.
— Не зазнавайся. Ты еще и не подозреваешь, сколько есть способов научить человека уму-разуму.
Господин Ахмет почесал в затылке.
— Какую мы ему фамилию дадим? — спросил он.
— Чапаев! — крикнул кто-то издали. — У нас Чапаева убили.
— Нет, Чапаева заслужить надо, это знаменитый богатырь…
— Пускай будет Ланселот, — сказал чернявый. — Ланселота у нас давно убили.
— Добро, — сказал Ахмет. — Так и запишем. Тимофей Ланселот. Славный рыцарь, защитник слабых, отважный парень! Фамилия ответственная. Оправдаешь?
— Оправдаю, — сказал я, хотя никогда раньше не слышал о Ланселоте. И не мечтал, что у меня когда-нибудь будет фамилия. Мне говорила когда-то Яйблочко, что у некоторых, самых почетных людей, бывают фамилии, но, честно говоря, я даже не очень представлял, что такое фамилия. А теперь у меня есть. И красивая.
Я про себя повторял: Ланселот, Ланселот, Ланселот… будто конфетку перекатывал во рту языком. Тимофей Ланселот.
— И на афише будет неплохо звучать, — сказал Ахмет. — Тимофей Ланселот.
В первую ночь я спал плохо. Я боялся, что Добрыня, которого заклеили пластырем и забинтовали, поднимется и зарежет меня.
Когда кто-то из моих соседей — а их в комнате было более двадцати — просыпался, чтобы выйти по нужде, я начинал всматриваться в темноту, воображая, что ко мне приближается убийца. В руке я сжимал подобранный перед сном на дворе большой железный костыль. Но шаги удалялись, скрипела дверь — пронесло! Лишь к рассвету я догадался, что Добрыня решил меня не убивать.
Остальным до меня и дела не было.
Утром нас поднял гонг. Все было схоже с утром на кондитерской фабрике, лишь совсем иной была скорость и энергичность движений, разговора, мытья, завтрака — здесь, в отличие от фабрики, собрались сильные, молодые люди, которым хотелось двигаться. Потягиваясь на кровати, которая оказалась куда мягче, чем можно было ожидать, я понял вдруг, что так и не знаю, в чем же заключается занятие этих молодых воинов, одним из которых, очевидно, я должен стать. И было неизвестно, лучше ли убежать или покорно ждать решений судьбы.
— Проснулся? — спросил смуглый чернявый сосед, который был на моей стороне во время драки с Добрыней. — Как спалось?
— Отлично, — сказал я.
Сосед легко соскочил с постели и принялся отжиматься от пола.
— Ты из любимцев, да? — спросил он.
Я на всякий случай не ответил. А краем глаза смотрел, как поднимается весь в пластырях Добрыня. Со мной он не встречался взглядом.