Манин объявил, что работы сегодня не будет.
Вы бы послушали, как все возмутились и добились все же от профессора разрешения работать после обеда. И я понял, почему. Потому что я и сам требовал, чтобы работать. Каждый из нас надеялся, что именно сегодня он отыщет разбитую чернолаковую вазу или килик, а может статую Венеры или раздавленный камнем золотой клад.
А пока суд да дело, Манин взял плавки и отправился купаться.
Надо знать Манина. Когда у него неприятности или какой-нибудь скандал, он всегда таким образом себя успокаивает. Берет плавки и идет купаться. Психотерапия.
Разумеется, сегодня никаких неприятностей не было. Но нервное потрясение такое, что стоило десяти неприятностей.
Я убедился в этом, когда вылез из моря и улегся на песке, раздумывая о последствиях нашего изобретения для науки. Но раздумывать было трудно, потому что неподалеку, вылезши из моря, разговаривали Манин с Игоречком. Они не таились, больше того, двое или трое археологов даже подползли к ним поближе, чтобы лучше слышать. Но я не подползал. Мне и так было слышно.
— Я тоже переживал, — говорит Донин. В его седой бородке набился песок и он выскребывал его тонкими сухими пальцами. Совсем не похож на научного гения. — Одно дело — испытания в институте. Мы могли их вести еще месяцами. И директор категорически запретил нам вывозить установку на юг.
— Значит, ослушался? — спросил Манин лениво. Он лежал животом кверху, закрыв глаза.
— А твоя телеграмма? — спросил Игоречек. — А твои звонки в президиум. А твои пробивные способности?
Манин ничего не ответил и тогда Игоречек заговорил снова.
— В институте можно умом все понимать, а вот почувствовал я только здесь. Знаешь, я смертельно боялся, что сорвется. Мне было бы стыдно. Понимаешь?
— Угу.
— Ничего ты-не понимаешь, самодовольный индюк!
— Угу.
— С сегодняшнего дня твоя наука станет иной.
— Сколько же вы делали опытный образец? — Манин вдруг сел и открыл глаза.
— Ну, несколько лет…
— Вот именно, — сказал Манин. — Значит дождемся мы таких установок дай бог через десять лет. Правда?
— Но ты — раньше.
— Не знаю. Пока наступит то светлое время, когда твои восстановители будут продаваться по безналичному расчету, миллион организаций и десять тысяч ученых прослышат про эти возможности.
— Ну и что?
— А то, что археологов оттеснят на одно из последних мест. Склеивайте древним способом, скажут нам.
— Преувеличиваешь, Валентин, — сказал Игоречек.
— Не настолько, чтобы отступить от правды.
— А я думаю, что это не так важно. Важны перспективы, — сказал Борис. — Как-нибудь поделимся и с реставраторами.
— Если бы реставраторы только…
— Ты уже завидуешь, — сказал Игоречек.
— Еще бы не завидовать! Как профессионал я вижу принципиально новое будущее археологии. За исключением редчайших везений, нам попадаются осколки, ошметки прошлого и мы занимаемся тем, что складываем загадочные картинки по крохам. И потом еще спорим, туда ли положили песчинку.
— Сколько будет целых сосудов и статуй! — сказала Шурочка.
— Узко мыслишь, — сказал Манин. — А текст, смытый тысячу лет назад, чтобы снова использовать лист пергамента? А запись, затертая врагами? А спекшиеся куски ржавчины? А картины, записанные новым слоем краски? А иконы, которые приходится месяцами расчищать? А окислившиеся безнадежно монеты? Я могу продолжать этот перечень до вечера. Понимаете, наша наука может завтра стать точной наукой, как математика… и теперь мы должны ждать, пока твою установку выведут из бесконечной стадии экспериментов, утвердят, одобрят, пустят в производство, а потом она археологам не достанется.
Манин был разумным пессимистом. Он сам так всегда говорил.
А Игоречек был оптимистом. Поэтому он ответил:
— Паровозов сначала тоже было один-два и пассажиры на них не ездили. К нему не подпускали.
Глава 3
После обеда мы все-таки пошли на раскоп, но никто ничего стоящего не нашел. Так наверное и должно было быть.
Потом мы все вернулись в школу и еще минут десять любовались Гераклом, который поражал Гидру Лернейскую. И придумывали, что еще можно сделать с помощью машины. Правда, Игоречек сказал, что после испытания установку надо проверить и снова мы займемся восстановлением вещей только послезавтра.
Я пошел домой один, потому что мой друг Макар, разумеется, остался в гараже — его от установки трактором не оттащишь. Сначала я думал о великом прогрессе науки и о том, что стану археологом, но чем ближе подходил к дому, тем больше у меня портилось настроение. Сначала я даже не мог догадаться, почему оно портится, но потом вспомнил о пластинке и стал уже думать, как бы мне незаметно съездить в Симферополь и поискать ее там в магазине. Но откуда у меня целый день на это? Может лучше сознаться?
Мои самые плохие предчувствия оправдались.
Томат был дома. Чистенький, гладкий, в джинсах и безрукавке с Микки Маусом на груди. Просто не человек, а мечта о положительном человеке.
Люси еще не возвратилась с телефонной подстанции, а мать возилась в огороде. Мне показалось, что он меня давно ждет. Уж очень у него загорелись глазки, когда я вошел в большую комнату. Он в тот же момент возник на пороге.
— Здравствуй, Костя, — сказал он ласково. — А я тебя жду. Что, трудный день выпал?
— Обыкновенный день.
Не будь его дома, я бы матери и сестре весь вечер рассказывал о Геракле. Но при нем у меня буквально рот не раскрывался.
— Что задержался?
Он ведет себя у нас и доме, словно жил здесь всегда. Ему так нравится. Я подозреваю, что ему в его Подмосковье некого было угнетать и учить. Вот и приезжает к нам отдыхать таким образом.
— Работал, — сказал я.
Я вдруг понял, что смертельно устал. День-то был фантастически длинным и с фантастическим приключением.
— А я рыбачил, — сказал он. — Гляжу с моря, а вся ваша экспедиция лежит на пляже. Представляешь? Никто не работает, все лежат на пляже. Мне далеко было, я не разглядел, был ты там или нет. Но ведь это все равно? Государство вкладывает огромные деньги в освоение нашего культурного наследия. И если люди, которые отвечают за это освоение, будут лежать на пляже, что станет с государством?
— Рухнет, — сказал я убежденно. Не объяснять же ему, что у всей экспедиции был эмоциональный стресс?
— А ты заходи, заходи ко мне, — сказал Томат. Вы знаете, он если купается, потом завязывает волосы платочком, чтобы сохранять прическу?
Я зашел. Я понимал, что все эти слова — вступление к войне.
В его комнатке, здесь раньше жил отец, стоял его верстак, странное сочетание девичьего порядка и лавки старьевщика. У Томата страсть к вещам, которые могут пригодиться. Вот он идет с пляжа, волочит шар — стеклянный поплавок, который выкинуло на берег. Зачем человеку может понадобиться стеклянный поплавок?
— Это удивительная находка, — сообщит он нам вечером, за чаем. — Вы представляете, что из этого можно сделать?
Мы, разумеется, не представляем.
Тогда он подождет, насладится нашей тупостью и сообщит что-нибудь вроде:
— Мы прорезаем в нем отверстие и изготовляем светильник. Для нежилых помещений.
Не изготовит он этого светильника, но на весь вечер счастлив: приобрел. И вроде бы не больной человек, почти столичный житель, а иногда ведет себя, как провинциальная баба. Садится в машину (меня никогда с собой не берет), едет в Керчь: там что-то дают, — от баб услыхал на базаре. Привозит японские плавки. Ну зачем ему японские плавки? Нет, давали! Он бензина истратит на десятку, еще куда заедет, еще чего возьмет, потом нам же будет говорить, что бензин такой дорогой, хорошо еще он свои жигули на семьдесят шестой переделал, с грузовиков покупает. И считает, сколько сэкономил. Ну, вы видите, я опять завелся: просто не люблю я такую породу людей. У него внутри все время идет процесс покупки и продажи. Заодно и тебя может продать.