— Ты соскучился без меня?
Нет, милая, я не успел соскучиться. Я думал.
— Ты не представляешь, сколько нам сегодня задали.
Мы принимаемся за уроки.
Сегодня я делаю уроки рассеянно, сам чуть не пропустил квадратный корень. У меня из головы не лезут эти проклятые перуанские гиганты. Чужие, вернее всего, безмозглые существа. А вдруг (на миг забудем о том, что этого быть не должно) они научились мыслить? А что, если именно в них — мой единственный шанс? Ведь в моих руках сейчас, возможно, судьба не только муравьиной, но и человеческой цивилизации. Человечество даже не подозревает, как оно одиноко. Об этом знаю только я.
А Лена, как всегда, читает мои мысли.
— Ты хочешь в Перу?
Нет, что ты. Мне и здесь хорошо.
— Не ври, хочешь. Но ты обещаешь вернуться обратно?
Что мне делать в Перу? Пора смириться с тем, что нет на Земле тебе подобных, и ждать чуда — собственного превращения в прекрасного молодца или кончины в лапах бродячего паука. И тут меня посещает странная мысль: а возможен ли живой (подчеркиваю, живой) разум без чувств, оттесняющих порой разум в сторону? Я понимаю, что теория вероятностей против меня, но я иду на риск, потому что не могу иначе. Не столько ради себя, сколько ради этой девочки.
— Я помогу тебе. Мы поедем на аэродром, и я посажу тебя в самолет, который летит в Перу.
Наивная. В Перу, наверное, и не летают самолеты…
— Как только ты попадешь на аэродром, мы посадим тебя в карман какому-нибудь перуйскому дипломанту…
Глупенькая, не перуйскому, а перуанскому, не дипломанту, а дипломату. Как ты без меня здесь останешься? Опять тройка в четверти по русскому?
А сам уже стараюсь внушить ей, что надо выйти на улицу, там в киоске напротив сидит старик, с которым я знаком. Он сможет помочь доехать до аэродрома…
Другая поляна
Морис Иванович Долинин — младший научный сотрудник на кафедре, которую я имею честь возглавлять. Это приятный молодой человек, к тридцати пяти годам несколько располневший от сидячего образа жизни, голубоглазый и румяный, любимец наших аспиранток и гардеробщиц. К его положительным качествам относится, в частности, преданность изучаемому им Александру Сергеевичу Пушкину. Еще в средней школе Морис поставил себе целью выучить наизусть все написанное великим поэтом, и следует признать, что в этом он преуспел, хоть и путает порой порядок абзацев в «Истории Петра Великого». Кандидатскую диссертацию, уже готовую к защите, он писал по истории написания «Маленьких трагедий», казалось бы, давно изученных вдоль и поперек. Однако Морису удалось сделать несколько небольших открытий и совершенно по-новому связать образ Скупого рыцаря с жившим в XVI веке в Аугсбурге бароном Капралом Цу Хиденом.
Следует сказать также, что Морис, будучи влюбчив, до сих пор не женат. Причину этого я усматриваю в душевной травме, нанесенной ему на первом курсе университета очаровательными коготками Инессы Редькиной, ныне в третьем браке Водовозовой. Мое знание прошлого Мориса объясняется просто: я преподавал на его курсе и был осведомлен о драмах и трагикомедиях студенческой среды.
Последние семь лет мы работали рядом, Морис был со мной откровенен, делился не только научными планами, но и событиями личной жизни. Его откровенность и вовлекла меня в переживания, равных которым мне переносить не приходилось.
— Уж не влюбились ли вы, голубчик? — спросил я как-то Мориса, обратив внимание на то, что он три дня кряду приходит на работу в новых, чрезмерно ярких галстуках и сверкающих ботинках.
— Нет, что вы! Этого со мной не случается! — ответил он с таким скорбным негодованием, что я уверился в своей правоте.
Я полагал, что вскоре он сам во всем покается. В драматический момент размолвки или, наоборот, когда счастье переполнит его и хлестнет через край.
Дело было летом, я как раз собирался в отпуск, мы заседали на кафедре по какому-то пустяшному вопросу, хотя следовало бы поехать всем на речку купаться. Я попросил Мориса набросать проспект статьи, которую он намеревался предложить в сборник. Морис долго мусолил ручку, смотрел в потолок и вообще думал не о проспекте. В конце концов он взял себя в руки и изобразил несколько строчек. После чего вновь ушел в сладкие мысли. Получив набросок проспекта, я обнаружил там несколько раз повторяющееся на полях имя Наташа, а также курносый профиль, выполненный немастерской рукой.
После заседания я не удержался и спросил Мориса:
— Вы намерены посвятить свою статью Наташе? Мы напишем просто: «Наташе посвящается» или более официально?
— Я вас не понимаю! — взвился Морис, словно я собирался похитить эту Наташу.
Я показал ему злосчастный проспект. И он на меня смертельно обиделся, на два дня.
Затем в его отношениях с Наташей наступил какой-то кризис. Он потерял аппетит и перестал чистить ботинки. Без сомнения, он был глубоко травмирован каким-то пустяковым словом или подозрением.
Я спросил его:
— Вы чем-то расстроены?
— Вам не понять, — сказал Морис с таким видом, словно в мои времена отношения с возлюбленными бывали только безоблачными.
— Разумеется, — согласился я. — А все-таки?
— Мы расстались, — сказал он. — И навсегда.
Вдруг его прорвало.
— Я так больше не могу! — прошипел он трагическим шепотом, который был слышен в соседних коридорах. — Я этого не перенесу.
Я не ручаюсь за точную форму его монолога, но суть его заключалась в том, что в сердце моего коллеги вкралось подозрение, любят ли его или — о, непереносимая альтернатива! — не любят.
Основанием к подобным мыслям послужило увлечение Наташи сбором шампиньонов. Вы бы послушали, как Морис произносил слово «шампиньон» — оно звучало, словно имя презренного выродка из захудалого французского графского рода. По словам Наташи, шампиньоны можно собирать в Москве, где они благополучно произрастают в некоторых скверах, парках и на бульварах. Только надо знать места. У Наташи был излюбленный парк, где-то неподалеку от метро «Сокол». Она делила это месторождение с несколькими местными алкашами, которые выползали на заветную площадку с рассветом, набирали, сколько нужно, чтобы отнести на рынок и продать. А позже приходила Наташа, которой тоже хватало грибов, особенно если погода благоприятствовала. Почему-то Мориса Наташа в свои походы брать отказывалась, чем вызвала в нем дурацкое подозрение, что она там бывает не одна, а может, вообще на поляну не ходит, покупая специально, чтобы ввести его в заблуждение, корзиночку шампиньонов на рынке. Как только Морис свои подозрения высказал вслух, Наташа обиделась. А там слово за слово — и разрыв.
— Вы не правы, — сказал я Морису, когда он завершил свою сбивчивую исповедь.
— Конечно. Но все-таки…
— Вам надо пойти и извиниться.
— Разумеется, но тем не менее…
— Кстати, когда я в начале тридцатых годов ухаживал за Машенькой, однажды увидел ее на улице с дюжим рабфаковцем. Две недели мы не разговаривали. Потом выяснилось, что рабфаковец — ее двоюродный брат Коля, милейший человек, мы до сих пор дружим домами.
Он уже открыл рот, чтобы ответить мне: «При чем тут Коля», но сдержался, махнул рукой и ушел.
Я был глубоко убежден, что конфликт изживет себя дня через два. Ничего подобного. Дни проходили, а Морис был так же мрачен и одинок. Нелепо, разумеется, разрушать собственное счастье из-за корзинки с шампиньонами, но люди гибли и по более ничтожным причинам.
Через неделю, утром, когда часов в девять я, позавтракав, направлялся к письменному столу, в кабинете вдруг зазвонил телефон. Что-то кольнуло меня в сердце — бывает же, самый обыкновенный звонок покажется каким-то особенно тревожным…
— Я вас слушаю.
— Здравствуйте. Это я, Морис. Случилось нечто невероятное. Мне нужно вас срочно увидеть.
— Вы где?
— Недалеко от метро «Сокол». Я могу быть у вас через полчаса…
Голос Мориса срывался, словно он только что пробежал три километра и не успел восстановить дыхание.