Тот день начался вообще необычно. Натабура еще дремал, когда почувствовал, что с ним снова творится что-то неладное — он находился в клетке и как бы одновременно вне ее. Мало того, он вдруг увидел Афра, который сидел в какой-то хижине вместе с Баттусаем и вел дивные речи:
— Скажи, гав!
— Гав! — отвечал Баттусай.
— Скажи, р-р-р!..
— Р-р-р! — покорно рычал Баттусай.
— Учитель! — воскликнул Натабура, продирая глаза, и осекся.
Учителя Акинобу, который все последнее время пребывал гораздо выше — под самым потолком, там не было, его не было и ниже, и вообще — даже в клетке.
— Учитель… — на этот раз шепотом позвал Натабура и выпучил глаза.
Страх овладел им. С перепугу он забыл, о чем хотел рассказать. А хотел он рассказать о том, как Афра обучал Баттусая своему собачьему языку и что это было более чем удивительно, но еще более удивительное заключалось в том, что учитель Акинобу находился по другую сторону решетки. Мало того, он преспокойно шел себе по тюремному двору, словно прогуливаясь, и даже разговаривал со стражниками. Зачем? Почему он там? — оторопело подумал Натабура. Ведь так не бывает!
— Бывает, — сказала учитель Акинобу. — Это и есть шанти.
— Шанти? — глупо переспросил Натабура и живо обернулся.
— Да, да, шанти, — подтвердил учитель Акинобу. — Но на самом деле меня там не было. Я все время находился в клетке.
— Но я вас видел… — Натабура оглянулся и снова посмотрел на тюремный двор, — я только что вас видел там!
— Да, я немного погулял, размял ноги. Кстати, ты можешь сделать то же самое.
— Не-е-е… — нервно отказался Натабура. — Мне и здесь хорошо.
Он просто не решился. Не решился испытать чувство раздвоения. Ему казалось, что если он выйдет из грязной вонючей клетки, то лишится незримой защиты, которую она ему давала, даже может разучиться летать — ведь он еще не был уверен в себе так, как учитель Акинобу.
— Ну как знаешь, — учитель глянул на него сверху вниз, потому что опять находился под потолком, и усмехнулся.
— Значит, мы можем сегодня сбежать? — с надеждой в голосе спросил Натабура, завидуя ясному уму учителя.
— Нет. Еще рано. Это опасно. Да мы и не сможем.
— Но почему? Почему не сможем?
Как я глуп, как я глуп! — страдал он. Задаю глупые вопросы. Юка должна презирать меня.
— Потому что мы еще не совершенно просветленные. Ждать надо и читать сутры день и ночь, день и ночь, ибо… — и он процитировал: «Те, кто видел меня телесным, те, кто преждевременно последовал за моими сутрами, предались лжемыслям, — те люди не узрят меня». Понял?
— Понял, — огорченно кивнул Натабура, хотя понял только одно: придется во всем довериться учителю и главное — ждать и ждать, а ждать не хотелось.
Учитель Акинобу и сам не знал, когда придет пора бежать. Знака не было. Он ждал его давно, но чувствовал, что время еще не пришло.
* * *
Рано по утру, когда солнце только-только вставало над морем и равниной Нара, а в воздухе еще витала ночная прохлада, зазвучала писклявая музыка рожков, непривычная японскому уху, громкий бой барабанов, и в тюрьму на белом коне въехал император Кан-Чи. На нем был наряд из белых перьев. Три пера черного цвета в короне символизировали траур по единоутробному брату. Руки и ноги у императора были украшены золотыми кольцами, а тело блестело от благовонных масел. Кроме двадцати пяти воинов арабуру, которые его охраняли, его также сопровождал огромный черный, как сажа, пес по кличке Мурасамэ, что значит «Великолепный». Мурасамэ был славен тем, что способен был загрызть медведя и сражаться сразу против трех разъяренных вепрей, а убить человека для него было сущей ерундой, даже если этот человек был в двойных доспехах.
Все тамошние стражники, включая начальника тюрьмы — Мунджу, пали ниц и не смели поднять глаз. Даже Бугэй распластался на земле, хотя император жаловал его особой почестью — ему разрешалось лежать на боку и смотреть на императора, только отвечать без позволения не дозволялось.
— Ты ли это, Бугэй? — спросил император, брезгливо поводя носом, потому что пахло нечистотами, кровью и мочой, а над отрубленными головами вился рой мух, и все это несмотря на то, что за три дня до визита императора тюрьму отчистили и надраили, как золотой рё.
— Отвечай, когда с тобой разговаривает наш господин! — потребовал первый великий министр Дадзёкан, но из деликатности только слегка пнул бывшего повара, а черный Мурасамэ зарычал, показывая огромные белые клыки, с которых капала слюна.
Хотя первый великий министр был арабуру, он взял себе японское имя, дабы стать ближе и понятнее здешнему народу. Он даже одевался в местные одежды и причесывался на японский манер, а также учил местный язык, хотя официально тот был запрещен.
— Отвечай! — пискляво потребовал главный жрец Якатла и в очередной раз укусил своего раба Тла.
Тла даже не шевельнулся. Он был огромным, как император Кан-Чи, и привык к укусам своего мучителя.
Бугэй, который для такого торжественного случая надел парадную камисимо[174], лежал, уткнувшись носом в землю — там муравей тащил какую-то былинку и ему не было дела до всех людских страстей вместе взятых.
— Не смею в вашем присутствии, — едва пролепетал Бугэй.
Так полагалось отвечать. Ответь Бугэй по-другому, он мог лишиться головы. Черный Мурасамэ удовлетворенно понюхал Бугэй, у которого душа ушла в пятки и, подняв лапу, помочился на него.
— Теперь ты тоже мой пес, — засмеялся император Кан-Чи, но глаза его остались холодными и пустыми, как море в декабре.
— Благородная собачка… — униженно пробормотал Бугэй, — благородная… у нас таких не водится…
Но гордость, скользкая, как змея, вертелась в нем, и он стал оправдываться: будь я самураем, подумал Бугэй, я бы этого не перенес, да и меня бы запрезирали. Будь я самураем, я бы разорвал его на кусочки и скормил бы его псу. Но! Но я не самурай. Стало быть, меня и презирать не за что. А раз я червяк, то мое дело угождать, лишь бы выжить.
— Говори, я разрешаю, — велел император, нюхая пахучую индийскую палочку.
— Встать, титлак! — приказал первый великий министр Дадзёкан, тоже нюхая пахучую индийскую палочку.
— Да! Встань! — прокричал Якатла.
Бугэй, рискуя попасть на острые зубы Мурасамэ, подскочил, словно его ткнули в зад копьем:
— Слушаюсь, таратиси кими!
Что обозначает слово «титлак», Бугэй не знал, просто иногда он слышал это слово из уст арабуру и мог только догадываться о его значении.
Черный Мурасамэ снова заворчал. Он не любил резких движений, а тем более у людей, которых не любил хозяин.
Со всей предосторожностью, на которую Бугэй был способен, и угодливо улыбаясь псу, он подвел императора к Саду голов, точнее, к шесту, на котором еще три дня назад была воздета голова непокорного генерала Го-Тоба. Бамбуковый шест на всякий случай вымыли от крови, а землю вокруг него посыпали песком. Предосторожность эта оказалась нелишней. Еще накануне Бугэй донесли, что к шесту относятся, как к святыне, и что стражники по ночам поклоняются ему, словно Будде. Землю же, пропитанную кровью генерала Го-Тоба, тайком разнесли по тем окрестным монастырям, которые еще сохранились, а специальные ходоки, одетые, как крестьяне, унесли еще дальше: и на все побережья, и в горы, и даже на самые-самые дальние острова, передавая из уст в уста новую легенду о непокорном генерале Го-Тоба, который не умер даже после самых жестоких пыток арабуру, а живет и борется вместе с народом. Знал ли об этом император арабуру или, не разбираясь в тонкостях местной религии, готов был совершать другие кощунственные поступки, Бугэй судить не мог. Но предупреждать императора не собирался. Своя голова дороже. Это была завуалированная месть, на которую был способен лишь местный житель. Бугэй мстил еще и за собственное унижение, полагая, что теперь у японцев появится лишний повод ненавидеть пришельцев.