А на следующий день случилось сразу два события. Во-первых, принесли из прачечной белье, и там я, к собственному удивлению, обнаружил не сданную мной казенную форму. Во-вторых, в то же утро я прочел в газете, что по второй программе будет передаваться репортаж о матче моей команды, моей бывшей команды. В той же газете, в спортивном обзоре, было сказано, что этот матч — последняя надежда команды удержаться в первой группе и потому он представляет интерес.
Я долго бродил по комнате, глядел на разложенную на диване форму с большим номером «22». Потом сложил ее и понял, что пойду сегодня вечером на матч.
Я не признавался себе в том, что мне хочется посмотреть вблизи, как выйдут на поле Коля и Толя. Мне хотелось взглянуть на Валю — ведь она обязательно придет посмотреть, как играют последнюю игру ее ребята. А потом я тихо верну форму, извинюсь и уйду. Но я забыл при этом, что если команда проиграет, то появление мое лишь еще больше расстроит тренера. Просто не подумал.
Я пришел слишком рано. Зал еще только начинал заполняться народом. У щита разминались запасные литовцев, с которыми должны были играть мои ребята. Все-таки мои. Мое место было недалеко от площадки, но не в первом ряду. Я не хотел, чтобы меня видели.
Потом на площадку вышел Андрей Захарович с массажистом. Они о чем-то спорили. Я отвернулся. Но они не смотрели в мою сторону. И тут же по проходу совсем рядом со мной прошел доктор Кирилл Петрович. Я поднял голову — и встретился с ним взглядом. Доктор улыбнулся уголком рта. Наклонился ко мне:
— Вы обтираетесь холодной водой?
— Да, — ответил я резко. Но тут же добавил: — Пожалуйста, не говорите тренеру.
— Как желаете, — сказал доктор и ушел.
Он присоединился к тренеру и массажисту, и они продолжили разговор, но в мою сторону не смотрели. Значит, доктор ничего не сказал. Андрей Захарович раза два вынимал из кармана блокнот, но тут же совал его обратно. Он очень волновался, и мне было его жалко. Я посмотрел вокруг — нет ли здесь его жены. Ее не было. Зал заполнялся народом. Становилось шумно, и возникала, охватывала зал особенная тревожная атмосфера начала игры, которую никогда не почувствуешь, сидя дома у телевизора, которая ощущается лишь здесь, среди людей, объединенных странными, явственно ощутимыми ниточками и связанных такими же ниточками с любым движением людей на площадке.
А дальше все было плохо. Иванов несколько раз промахивался тогда, когда не имел никакого права промахнуться. Коля к перерыву набрал пять персональных и ушел с площадки. Сергеев почему-то прихрамывал и опаздывал к мячу. Андрей Захарович суетился, бегал вдоль площадки и дважды брал тайм-аут, что-то втолковывая ребятам.
Валя и ее подруги сидели в первом ряду. Мне их было видно. И я все надеялся, что Валя повернется в профиль ко мне, но она не отрываясь смотрела на площадку. К перерыву литовцы вели очков десять. Задавят. Зал уже перестал болеть за мою команду. А я не смел подать голос, потому что мне казалось, что его узнает Валя и обернется. И тогда будет стыдно. Рядом со мной сидел мальчишка лет шестнадцати и все время повторял:
— На мыло их! Всех на мыло. Гробы, — и свистел. Пока я не огрызнулся:
— Помолчал бы!
— Молчу, дедушка, — ответил парень непочтительно, но свистеть перестал.
Когда кончился перерыв, я спустился в раздевалку. Я понял, что до конца мне не досидеть. Мной овладело отвратительное чувство предопределенности. Все было ясно. И даже не потому, что наши плохо играли. Хуже, чем литовцы. Просто они уже знали, что проиграют. Вот и все. И я знал. И я пошел в раздевалку, чтобы, когда все уйдут, положить форму на скамью и оставить записку с извинениями за задержку.
В раздевалку меня пропустили. Вернее, вход в нее никем не охранялся. Да и кому какое дело до пустой раздевалки, когда все решается на площадке.
Я вошел в комнату. У скамьи стояли в ряд знакомые сумки «Адидас». Наверное, это какая-то авиакомпания. Я узнал пиджак Толи, брошенный в угол. И я представил себе раздевалку на базе, там, под соснами. Она была меньше, темнее, а так — такая же.
Я вынул из сумки форму и кеды и положил их на скамью. Надо было написать записку. Из зала донесся свист и шум. Игра началась. Где же ручка? Ручки не было. Оставить форму без записки? Я развернул майку с номером «22». И мне захотелось ее примерить. Но это было глупое желание. И я положил майку на скамью.
— Пришли? — спросил доктор.
— Да. Вот хорошо, что вы здесь! А я форму принес.
И я попытался улыбнуться. Довольно жалко.
— Кладите, — кивнул доктор. — Без записки обойдемся.
— Все кончено? — запинаясь, спросил я.
— Почти, — ответил доктор. — Чудес не бывает.
А когда я направился к двери, он вдруг негромко сказал:
— А вы, Коленкин, не хотели бы сейчас выйти на площадку?
— Что?
— Выйти на площадку. Я бы разрешил.
— Мне нельзя. Я не заявлен на игру.
— Вы же еще пока член команды. За суматохой последних дней никто не удосужился вас уволить.
— Но я не заявлен на эту игру.
— Заявлены.
— Как так?
— Перед началом я успел внести вас в протокол. Я сказал тренеру, что вы обещали прийти.
— Не может быть!
— Я сказал не наверняка. Но у нас все равно короткая скамейка. Было свободное место.
— И он внес?
— Внес. Сказал, пускай вы условно будете. Вдруг поможет. Мы все становимся суеверными перед игрой.
И я вдруг понял, что раздеваюсь. Что я быстро стаскиваю брюки, спешу, раздеваюсь, потому что время идет, ребята играют там, а я прохлаждаюсь за абстрактными беседами с доктором, который меня недолюбливает, зато он хороший психолог. И я вдруг подумал, что, может быть, я с того момента, как вышел из дому с формой в сумке, уже был внутренне готов к бессмысленному поступку. К сумасшедшему поступку.
— Не волнуйтесь, — сказал доктор. — Вряд ли ваше появление поможет. И когда выйдете, не обращайте внимания на зрителей. Они могут весьма оживленно прореагировать на ваше появление.
— Да черт с ними со всеми! — вдруг взъярился я. — Ничего со мной не случится.
Я зашнуровывал кеды, шнурки путались в пальцах, но доктор замолчал и только кашлянул деликатно, когда я рванулся не к той двери.
А дальше я потерял ощущение времени. Я помню только, что оказался в ревущем зале, который вначале не обратил на меня внимания, потому что все смотрели на площадку. Я услышал, как воскликнула Валя:
— Гера! Герочка!
Я увидел, как Андрей Захарович обернулся ко мне и с глупой улыбкой сказал:
— Ты чего же!
Он подошел и взял меня за плечо, чтобы увериться в моей реальности. И не отпускал, больно давя плечо пальцами. Он ждал перерыва в игре, чтобы вытолкнуть меня на площадку. Краем уха я услышал, как сидевшие на скамье потные, измученные ребята говорили вразнобой: «Привет», «Здравствуй, Гера». Раздался свисток. Нам били штрафной. И я пошел на площадку. Навстречу мне тяжело плелся Иванов, увидел меня, ничуть не удивился и шлепнул меня по спине, как бы передавая эстафету. И тут зал захохотал. Насмешливо и зло. И не только надо мной смеялись люди — смеялись над командой, потому что поняли, что команде совершенно некого больше выпустить. И я бы, может, дрогнул, но высокий, пронзительный голос — по-моему, Тамарин — прорвался сквозь смех:
— Давай, Гера!
Судья посмотрел на меня недоверчиво. Подбежал к судейскому столику. Но Андрей Захарович, видно, предвидел такую реакцию и уже стоял там, наклонившись к судьям, и водил пальцем по протоколу.
— Как мяч будет у меня, — шепнул мне Толя, — беги к их кольцу. И останавливайся. Ясно? С мячом не бегай. Пробежка будет.
Он помнил о моем позоре. Но я не обиделся. Сейчас важно было одно — играть. Я успел посмотреть на табло. Литовцы были впереди на четырнадцать очков. И оставалось шестнадцать минут с секундами. Литовцы перешучивались.
Наконец судья вернулся на площадку. Литовец подобрал мяч и кинул. Мяч прошел мимо. Литовец кинул второй раз, третий. Мяч провалился в корзину. В зале раздались аплодисменты. Я глубоко вздохнул. Я не должен был уставать. А красиво ли я бегаю или нет — я не на сцене Большого театра.