Уже начало вечереть — весеннее солнце опустилось в пышную подушку облаков. Сразу похолодало. Андрей уверенно добрался до последнего забора и, прежде чем перелезть через него, заглянул внутрь. И увидел, что в окне Лидочки уже зажегся свет, — там мальчик, который поставил лампу на стол, склонился и что-то пишет. А в саду, приведенном в порядок и подметенном, бегают сразу трое мальчиков.
— Молодой человек, — окликнул одного из бегающих мальчиков Андрей.
Откликнулись сразу все — три схожие физиономии обратились к нему.
— Здесь Иваницкие живут? — спросил Андрей, показывая на второй этаж дома.
— Здесь мы живем, — строго сказал мальчик.
— А как ваша фамилия?
— Мы Гидасповы, — сказал старший мальчик.
— А где же Иваницкие? — спросил Андрей.
— А Иваницкие живут в Одессе.
— И давно они живут в Одессе?
— А мы не знаем, — взял на себя инициативу младший брат, — мы приехали, а они уже уехали.
— Так откуда же ты знаешь, что они в Одессе?
— Так все говорят! — обрадованно сообщил средний брат.
— И Лидочка?
— Кто?
— Дочка у них, Лидочка, — сказал Андрей, понимая, какую глупость он несет, — откуда детям знать про Лидочку.
— Нету у них дочки, — сообщил старший брат. — Утонула она. В море. Это страшная трагедия.
— Они покинули Ялту, чтобы не видеть этих страшных мест, — сказал младший.
И по словам, и по интонации Андрей понял, что мальчики буквально цитируют слова взрослых — те, что они слышали тысячу раз. Он так и представил себе: пришли очередные гости, садятся за самовар, а мама Гидаспова или папа Гидаспов говорят: «А знаете, кто жил здесь раньше? Нет? Это же удивительная, трагическая история! Страшная трагедия…»
— Спасибо, — сказал Андрей мальчикам. — Идите домой, а то замерзнете.
— А мы лучше знаем, — ответил строго старший.
* * *
На поездку в Симферополь пришлось выложить почти все деньги — только и осталось, чтобы перекусить на площади перед автобусом. Автобус вроде был тем же самым, что ходил здесь в начале войны, но был ободран и помят, словно приходился братом-неряхой пай-автобусу.
Автобус был набит. Настолько, что Андрей простоял до Алушты на одной ноге между сдвинутыми в бастион мешками и крепостными стенами чемоданов. И народ в автобусе изменился — куда-то делись отдыхающие, люди воспитанные, чисто одетые и в основном добродушные. Зато возникла и наполнила автобус малороссийская чернь, громкоголосая и агрессивная, появились и цепкие, голодные, ободранные жители грязных городков Донбасса и южной России.
Да и кондуктор за прошедшие годы приспособился к новым людям и новым нравам. Он ловко карабкался по баррикадам, кричал и ругался, как торговка на базаре.
Путешествие оказалось страшно утомительным, и, когда, уже в темноте, под мелким моросящим дождиком, добрались до Симферополя, Андрей оперся о стену дома, чтобы кровь снова потекла по венам. Последний час он даже сидел, но на одной его коленке разместилась половина бравого казака, а на второй — бидон с медом.
Отдышавшись, Андрей пошел к себе домой.
Вечер скрывал изменения в Симферополе, даже если они и были значительны. Тем более что фонарей на улицах осталось немного — в каждую революцию фонарям достается прежде всего.
Над губернаторским домом висели красные флаги, и у освещенного входа, несмотря на поздний час, стояли солдаты с винтовками.
К входу подъехал автомобиль с глядевшим назад пулеметом на заднем сиденье. В автомобиле рядом с шоффэром сидела некрасивая худая женщина с прямыми, коротко постриженными волосами. Она легко соскочила на тротуар. Женщина была в кавалерийской шинели, которая достигала земли, и полы ее развевались на ходу.
Показавшийся на пороге губернаторского дома пожилой сухой человек в пенсне сказал с прибалтийским акцентом:
— Товарищ Островская, это никуда не годится. Ни вас, ни мотора — с утра! Нам же выезжать!
— Товарищ Гавен! — залепетала Островская. — Я была в типографии. Вы же знаете ситуацию.
Они вошли вдвоем в дом, и солдат отдал им честь. Оживленно разговаривая, скрылись в здании.
Это был совсем другой мир — словно он, Андрюша, был французским матросом, ушедшим в плавание за год до Великой революции, и вернулся прямо на Гревскую площадь, чтобы увидать казнь Людовика и обнимающихся Дантона и Робеспьера.
Андрей остался бы здесь поглядеть на этот новый мир, но он так устал, что решил отложить знакомство с революцией на завтра. А сейчас объятия Марии Павловны — и спать, спать, спать…
Но здесь его постигло горькое разочарование.
Дом был заперт, причем замок даже проржавел. Андрей стучал, потом пытался сломать замок, но тщетно.
Он так обессилел, что, не добившись ничего, сел на каменную тумбу возле своих ворот. Там его и увидела Нина Беккер, которая возвращалась домой из Думы, где служила теперь машинисткой.
Она отпрянула, увидев черную фигуру, сидящую у соседних ворот, — чуть было не убежала. Но потом угадала Андрея.
— Андрей Сергеевич, — сказала она, — неужели это вы?
— Нина! Здравствуй. Что случилось? Где Мария Павловна?
— Пошли ко мне, — сказала Нина, — пошли скорее, ты же простудишься, тут очень холодно.
— Где тетя, скажи мне, в конце концов!
— Тети твоей нет, ты извини меня, но я ничем не могла помочь, я даже не знала. Она сразу умерла, очень легко, почти не мучилась, честное слово, Андрей Сергеевич.
— Какой я тебе Андрей Сергеевич! — вдруг озлился Андрей. — Мы с тобой одногодки были.
— Да, конечно, вы меня извините, Андрей Сергеевич, но прошло столько времени, столько лет…
— Да, конечно, — сказал Андрей. — Значит, моя тетя умерла?
— В прошлом году, Андрей Сергеевич.
— От сердца?
— У нее была грудная жаба. Но она совсем не мучилась.
— Спасибо. А где ключ? Или кто-то живет?
— Нет, что вы, никто не живет! А ключ знаете где? Ключ в бывшем полицейском участке. Это теперь государственная стража, милиция. Но вам туда нельзя ходить, пошли лучше к нам, я теперь совсем одна, я вас в Колиной комнате устрою и все расскажу. А второй ключ у меня есть. Мария Павловна будто знала, что вы зайдете.
И Андрей понял, что Нина права. Это был все же родной дом и Нина — родная душа.
Нина вскипятила воды, налила цинковую ванну, чтобы Андрей помылся с дороги. И он не отказался. А пока она готовила ванну, он пил чай за столом, накрытым ради его приезда белой застиранной скатертью, и закусывал чай сухим печеньем, хотя предпочел бы, чтобы Ниночка сварила ему котел картошки. И чай был скуден, и сухарики, и Нина была худа, бледна и бесцветна. А в доме все углы были темными, и в них таились тени вековой бедности и ожидания перемен. Именно здесь, слыша, но не слушая, как говорит, говорит, говорит Нина, Андрей вдруг глубоко, как никогда раньше, понял Колю Беккера, его постоянное стремление вырваться из этого мира пыльных привидений и летучих мышей, от которых остался только неслышный шум крыльев. Коля не мог убить этот мир, потому что он был частью его, и он носил его постоянно — а как трудно было поддерживать в белоснежной чистоте белый костюм и светлую улыбку, когда за ночь пыль разъедает и материю, и душу. Если бы Андрей попал сюда — всю жизнь посвятил бы, чтобы убежать и вытащить отсюда Нину… а получилось, что дом этот, как гиря, тянул назад и темные углы втягивали живых — маму, отца, пленили Нину и чуть было не заключили в камеру с паутинными решетками самого Колю, навсегда испуганного этим домом, ненавидящим его, как можно ненавидеть посланного небом идиота-сына, которого и убить нельзя, иначе кого же тогда любить?
— Андрюша, ты меня слушаешь?
— Слушаю, Нина, слушаю.
— Утром соседка постучалась в окно и видит — Мария Павловна лежит на кровати, не раздеваясь, — видно, прилегла на минутку. А лицо у нее такое спокойное и совершенно умиротворенное. Она не мучилась, а встретила смерть смиренно, как подобает христианке, и слышала пение ангелов…