— Имя?
— Людмила.
— Целиком. Имя, отчество, фамилия!
— Здесь это неважно.
— Мне важно.
— Людмила Тихонова.
— Меня ты знаешь?
— Я раньше думала, что вы давно вымерли. А оказывается, вы сюда пробрались. А вас что, должны были расстрелять? Я ведь читала, что вас расстреляли, Лаврентий Павлович.
— Значит, все-таки помнишь. Любопытно. И многие меня помнят?
— Больше по кино. Вы там страшнее, чем в жизни. В шляпе и маленьких очках.
— Чего плохого в моей шляпе? Тогда все так ходили.
— Как вам сказать… Ленин в кепке, Сталин — в фуражке. А вы в шляпе.
— Меня ставили рядом с ними?
— Нет, я в кино видела, там показано, что вы садист. Исполнитель.
— А ты не задумывалась, что это клевета?
— Почему? Рано еще.
— Почему рано? — удивился Берия.
— Еще многие живы, которые помнят, — сказала Люся, — или их родственники погибли. А когда они все вымрут, а другим станет все равно, тогда вы можете вернуться.
— А ты думаешь, что можно будет вернуться?
— Физически, чтобы жить, — нельзя. А чтобы побывать и поглядеть, как там жизнь идет, — я думаю, что это будет можно.
— Это твоя мечта или тут есть к этому основания?
Люся насторожилась. Берия не просто разговаривал. Он ее допрашивал. И хоть странно и необычно оказаться на допросе, в обычном кабинете из художественного фильма, откуда Ленин руководил взятием Зимнего дворца, Берия был смертельно серьезен, и самое, конечно, удивительное заключалось в том, что у него были основания ее допрашивать, а ей было что скрывать от него.
— Я надеюсь, что есть такие основания, — сказала Люся. — Мне бы хотелось.
— Почему?
— Надоело мне здесь ошиваться.
— А как вернуться, ты не знаешь?
— Не знаю. А вы знаете?
— Есть некоторые соображения. Тебе, думаю, тоже известные.
— Поделитесь?
— А ты хорошенькая была.
— Я и сейчас хорошенькая.
— Нет, у нас хорошенькие быстро вянут. На тебе тоже видно. Тебе надо поспешить с возвращением.
— Поспешу, если смогу.
— И одной трудно. Нужна компания. Ты с кем была на пляже?
— Там был один мужчина, — честно призналась Люся, — он ко мне еще в поселке подошел. Очень приятный дядечка. Он здесь живет.
— Молодой? Старый?
— Здесь молодых нет.
— Ты — молодая.
— Я — исключение.
— И куда твой дядечка делся?
— А он сказал, что устал, и ушел к себе.
— Куда ушел?
— Ну не знаю я! Вы лучше вашего стукача спросите, который на пляже топтался. Он нас видел, даже разговаривал.
— Мы спросим, — сказал Лаврентий Павлович.
Он смотрел на Люсю и огорчался, потому что глазами мог ее раздеть и уложить рядом с собой, но в самом деле не чувствовал к этому склонности, позыва. Даже в камере ему очень хотелось, просто ночами просыпался от похабных образов, а сейчас знал, что ничего не получится. Он еще сорок — сорок пять лет назад пробовал себя и вынужден был сдаться. Это было невыносимо, и за это он тоже будет мстить тому миру, что остался наверху и наслаждается ночами в постелях. Когда ты лучше прочих знаешь о масштабах этого счастья, о его разнообразии, о том, что, пожалуй, нет ничего выше счастья соединиться с женщиной, тебе остается лишь власть и ненависть. И об этом никто не должен догадываться.
Лаврентий Павлович углубился в чтение бумажек на столе — они были разбросаны по зеленой поверхности как бы невзначай, как бы слетевшиеся к нему из окон или дверей и требующие внимания.
— Ну, я пошла? — спросила Люся.
Берия выдержал паузу. И только за тысячную долю секунды до того, как она повторила вопрос, он поднял глаза и уставился на Люську карими маленькими внимательными глазами.
И увидел худенькую — или, может, худую? — девушку, совсем еще молодую, наверное, лет двадцати. Лицо у нее было простое, таких называют дворняжками — от слова «двор» или «дворня». Ее бабушка еще была просто крестьянкой, скуластой и курносой, мать уже обрела правильность фигуры, стройные ноги, небольшую грудь, бледность кожи — это происходило от недоедания, вечных недостач, может, и пьянства — крестьянская кровь осталась, но разбавилась городской водицей. А в дочке, в этой самой Люсе Тихоновой, все вспыхнуло совершенством красоты бедного квартала, может, арбатских дворов, а может, мытищинского общежития. И уже за пределами жизни Берии эти девочки вырастали шестифутовыми дылдами, из чего половина или две трети падало на стройные ноги.
А вырастали такие девушки в конце века, потому что на них пошел большой спрос — выросли двухметровые женихи и невысокие, но богатые пожилые толстяки, которые могли за них славно платить и держать их в ночных клубах или на Канарских островах. А многие попадали в модели или просто в проститутки: везде в них была нужда. Вот и эта Людмила Тихонова, видно, была длинноногим заморышем, белой дворовой кошкой. А теперь она на две головы переросла Берию, и хорошо еще, что она ему не нужна, — а то даже в постели разница в габаритах будет ощущаться.
— Расскажи биографию, — потребовал Лаврентий Павлович.
Он отметил про себя, что раньше ее не встречал в мертвом времени. Значит, либо новая жертва, либо жила где-то в другом месте. Да и вообще молодых девушек здесь почти не бывает — молодые не могут так страстно желать чего-то, для этого требуется жизненный опыт. Молодые не умеют ценить собственную жизнь. Не могут цепляться за нее. Как можно цепляться за то, что не имеет великой ценности?
Волосы у девушки были русыми, обыкновенными, лицо — правильным, большелобым, чуть скуластым, ровно настолько, насколько нужно для шарма, нос чуть вздернут, губы великоваты для такого лица, но лишь чуть-чуть великоваты.
Совершенно не во вкусе Лаврентия Павловича, который любил пышных полногрудых блондинок, можно даже крашеных, такие его и возбуждали. Не такие палки, как эта.
И в то же время в ней что-то было…
— Я родилась в 1980 году, — сказала девушка. — Попала сюда, когда мне было двенадцать лет.
— Ребенком?
Это уже совсем немыслимо. Детей здесь не было.
— Мы бедно жили, — искренне сказала Людмила, — мать пила, у нее любовники. Я своего отца не знаю, но одного ее мужчину очень любила и на него надеялась. Ждала его под Новый год…
Она улыбнулась, вспомнив зал наверху в конце эскалатора на станции «Университет» в Москве. Как она смотрела на людей, поднимавшихся по эскалатору, и ждала — вот сейчас покажется голова Константина, и он будет улыбаться, завидев Люську: ты чего, малыш, на ночь глядя прибежала, снова мать гуляет? Хоть сам был тоже алкашом. Может, потому и не доехал под тот Новый год?
— Врешь, — сказал Лаврентий Павлович. — Врешь и не краснеешь.
— Почему? — Людмила даже не обиделась и не испугалась.
— Потому что если тебе было двенадцать лет, тебе бы и осталось двенадцать лет. Не думай, что перед тобой недоноски сидят.
Вдруг Лаврентий Павлович испытал странное, давно забытое чувство — он захотел избить ее так, чтобы она кричала и просила о пощаде, и потом овладеть этой девушкой… неужели такое счастье возможно? Неужели с ней он сможет?
И пролетело это чувство, и исчезло. Вернулась уверенность в том, что все это в прошлом.
«Надо будет подождать, — сказал он себе. — И если что-то получится, почувствую — надо быстро действовать».
— Правильно, — сказала Людмила. — Я тут два раза побывала.
— Что? — Берия вцепился в край стола, чтобы не вскочить и не выдать своего изумления. — Ты… снова вернулась?
— Странно, что вы не слышали об этом. Здесь народу не так много, а вы тогда уже здесь были, — сказала девушка. — Я думала, все знают.
Он в самом деле что-то слышал об этом. Давно. Но что? Опять подводит память — она должна быть безукоризненной, и все должны об этом знать.
— Я недолго здесь пробыла. Несколько дней. Еще не успела заразиться… ведь можно до недели. Вы же знаете.
— Знаю.
— А потом мне удалось бежать. Вернее, меня отпустили. Меня отпустил император Киевского вокзала в Москве. Неужели вы и о нем ничего не знаете?