Майор посмотрел на него, но отвечать не стал. У офицеров, дежуривших в камере, было строгое указание не разговаривать с преступником.
Берия возвратился на свою койку. Для него сделали облегчение, разрешили лежать — сам он был против того, чтобы заключенные днем валялись на койках: распускаются и излишне отдыхают. А лишний отдых для преступника — лишние заботы и усилия для следователя… Вот куда уходят мысли в последние часы жизни. Или минуты? А о чем думать?
И тут они стали открывать дверь.
За ним пришли.
Он хотел закричать — что-то убедительное хотел закричать, о чем молчал на допросах и на суде.
Кому какое дело до Тибета? Здесь офицеры. В армии его никогда не любили, а он сделал ошибку: противопоставил себя армии, убедил себя, поддался убеждениям Хозяина — армия в России всегда будет подчиняться Госбезопасности. У нас нет настоящих бонапартов. А тех, что были, мы ликвидировали.
А ведь Лаврентию Павловичу приходилось читать о военных заговорах. Елизавету и Екатерину возвели на трон солдаты. Но поверил Хозяину. Потому что то были феодальные, империалистические армии, а наша армия — это армия страны, которая строит социализм.
Он кинулся в угол, подальше от двери, он искал руками — за что схватиться, когда будут уводить. Движения рук были бессознательными — разум в том не участвовал: ну кому удавалось удержаться в камере, если тебя выводят на расстрел? Скажи это ему в нормальной обстановке — начал бы хохотать. Именно хохотать.
Вошел Москаленко, в форме, встал у двери. Еще какой-то генерал, незнакомый. Может, это хороший знак?
— Выходите, — сказал Москаленко.
— Нет, — сказал Берия. Он старался говорить убедительно и спокойно. Это не удавалось. Получился крик. — Нет, я буду жаловаться! Я прошу дать мне возможность… написать объяснительную записку в ЦК.
— Выходите, — повторил Москаленко.
«Он — садист. Он знает, что я останусь жив. Он будет меня мучить перед смертью».
Офицер, дежуривший в камере, толкнул Берию в спину, Москаленко отстранился, чтобы не коснуться Лаврентия Павловича. И получилось так, что Берия очутился в коридоре, а новый толчок в спину заставил его зашагать вперед.
Они шли по коридору, в шаровых стенах таились глухие стальные двери, под ногами — цементный пол. Чудно думать, что он сам принимал когда-то новый центр управления ПВО.
Конечно, это была здравая мысль. Они боялись, что честные коммунисты и работники Государственной безопасности поднимутся на защиту своего руководителя и освободят его. Остались же на свободе его верные товарищи, помощники, командиры дивизий и особых отрядов… А эти заговорщики упрятали его в подземелье; может быть, его сейчас ищут друзья, врываются в тюрьмы и лагеря. А его нигде нет. Нигде нет — время уходит, в любой момент маршала могут расстрелять. Вы знаете, что я маршал? Что я — старший по званию? Нет, говорит Жуков. А он рад его растерзать — ведь попался голубчик на грабеже, где твои вагоны с награбленным добром? Нет, говорит Жуков, твой чин липовый. Ты никогда не был близко от фронта. Это неправда, потому что ценность маршала определяется пользой Родине. И еще неизвестно, победили бы вы, военные, если бы мы не очистили страну от всякой нечисти, перед тем как вступить в войну.
«Ну почему мои мысли убегают в сторону? Я должен сосредоточиться! Сейчас от моего слова может зависеть моя жизнь. Пока я не расстрелян, я жив…»
Одна из дверей сбоку открылась.
За ней небольшой тамбур, где стоит лейтенант.
Нет, это не расстрельная. Нет.
Москаленко и другой генерал остаются снаружи, в коридоре.
Офицер открывает внутреннюю дверь.
Дверь сзади захлопывается.
В комнате, чуть побольше его камеры, стоит стол, точно как у следователя, конторский стол с двумя ящиками.
За столом мирно сидит Никита.
В пиджаке и белой сорочке, но без галстука.
Хрущев кивает.
Берию охватывает слепая радость — тибетские мудрецы врать не будут. Никогда новый главарь государства не будет вызывать к себе смертника только для того, чтобы пожелать ему счастливого пути.
— Ну как? — задает вопрос Хрущев. — Имеются жалобы?
«Глупее ничего не придумаешь. Спрашивать о жалобах у приговоренного к смерти. Но может, это сигнал? Может, дорогие союзнички передрались между собой? А я понадобился?»
— Я протестую, — сказал Лаврентий Павлович. — Ты не представляешь, в каком положении я нахожусь! Мне даже не дают бумаги, чтобы написать жалобу.
— Тебя били? — спросил Никита.
— Почему меня должны бить?
Эта комната была также освещена лампочкой в решетке под потолком. От этого на лысине Хрущева искорками перемещались отражения лампы.
— Вот видишь, — сказал Хрущев. — А при тебе происходили нарушения законности.
— Все дело против меня — это сплошное нарушение социалистической законности. И если мне дадут возможность выступить на ЦК…
— Тебе не дадут такой возможности, — сказал Никита.
И этим словно с размаху ударил по вспыхнувшей надежде. Берия так и застыл с полуоткрытым ртом.
Только через минуту, или чуть поменьше минуты, он произнес:
— Тогда зачем вызывал меня?
Он хотел сказать — пригласил, но испуганные губы не сказали этого слова. Они задрожали — глаза Хрущева были холодными, как у взбешенной свиньи.
— Ты все равно приговорен, — сказал Хрущев. — Я хотел с тобой встретиться, чтобы получить твои последние показания.
— Я все сказал.
— Не хорохорься, Лаврентий. Через полчаса будешь в ногах у исполнителя ползать, «Интернационал» петь. А мы будем строить социалистическое будущее. Что ты мне хотел сказать?
— Мне нечего сказать.
— Тогда прощай. Теперь уж совсем прощай. А то я думал, что ты хочешь дать дополнительные показания.
Берия стоял, не двигался, словно ждал, когда войдет конвоир.
Никто не входил. В комнате было очень тихо — она была спрятана на много метров под землей. Даже слышно было, как дышит Хрущев — быстро и резко. Берия слышал и свой пульс — почему-то в шее, справа.
Потом пришло озарение. Такое озарение приходит от бога, с неба, оно не придумывается в голове.
— Если бы партия дала мне возможность, я бы дал показания на деятельность некоторых руководителей нашего государства. Я не давал этих показаний раньше…
— Почему не давал? — Хрущев был настойчив, как охотничья собака, которая взяла след и рванулась с поводка.
— Вопрос стоял о партийной этике, Никита Сергеевич. — Лаврентий Павлович пытался ухватить нужный тон. Именно сейчас решается, правы ли тибетские мудрецы из городка Шамбала.
— Конкретнее.
— Речь шла о моих старых товарищах, много сделавших для партии и государства. Мог ли я докладывать о них?
— Даже когда речь шла о твоей жизни?
— Я скажу тебе честно, Никита Сергеевич. — Берия дрожал, ему было холодно. Он видел выход, как говорится — свет в конце туннеля, но кто даст ему добежать до этого конца? — Меня бы все равно приговорили. Днем позже, днем раньше. И приговорили бы именно те товарищи, которые сегодня узурпировали власть в стране и боятся меня хуже смерти.
— Конкретно. Кто конкретно?
«А теперь не спеши, Лаврентий. Теперь пойми, что ставка — твоя собственная жизнь. Ты должен назвать имена главных и самых опасных соперников Никиты. Не тех, кого в самом деле надо считать его соперниками, а тех, кого он больше всего боится».
— Я предпочел бы изложить свои соображения в письменной форме, — решился Берия. — Мне нужно время, чтобы все вспомнить и сформулировать.
— Нет у тебя такого времени, — сказал Никита. — Нет времени. Ты приговорен. Уже сейчас… — Никита посмотрел на ручные часы. Берия заметил, что они показывают двадцать минут восьмого. Вечера? Утра? А так ли это важно? — Уже сейчас ты живешь взаймы. Ты расстрелян. И весь Союз будет знать, что ты уже расстрелян. Так что говори, караул ждет.
Берия глубоко вздохнул.
Теперь он в своей обстановке. Это своя игра, и тут у Хрущева нет особых преимуществ.