Катрин издали увидела меня, подошла к скамейке и опустилась рядом со мной. Мужчина сел с другой стороны, потеснив злого ветерана с комсомольским значком на черном пиджаке. Катрин сделала вид, что меня не знает, я тоже не смотрел в ее сторону. Мужчина бодро сказал:
— Какая жара! Самое время для теплового удара.
Катрин, окаменев, смотрела прямо перед собой, а мужчина замолк, любуясь ее профилем. Ему хотелось дотронуться до ее обнаженной руки, но он не осмеливался, и его пальцы, приподнявшись, нависли над ее кистью.
Лицо мужчины было мокрым, на кончике носа собиралась капля.
Катрин отвернулась от него, убрав при этом свою руку с колена, и, глядя на меня, прошептала:
— Превратись в паука! Испугай его до смерти. Только чтобы я этого не видела.
— Вы что-то сказали? — спросил мужчина и дотронулся наконец до ее локтя. Пальцы его замерли, коснувшись прохладной кожи.
Тогда я наклонился вперед, и он вздрогнул от неожиданности.
Мне надо было встретиться с ним взглядом.
Затем я превратился в очень большого паука.
У меня было круглое тело в полметра диаметром и метровые мохнатые лапы. Я придумал себе жвалы, похожие на кривые пилы и измазанные желтым смертельным ядом.
Мужчина не сразу сообразил, что же случилось.
Он зажмурился, но не оторвал пальцев от локтя Катрин.
Тогда я был вынужден превратить Катрин в паучиху и заставил его ощутить под пальцами холод хитинового панциря.
Мужчина прижал растопыренные пальцы к груди, а другой рукой прикрыл глаза.
— Черт возьми! — произнес он. Ему показалось, что он заболел. Как многие большие вялые мужчины, он был мнителен. Но, веря в здравый смысл, он заставил себя еще разок взглянуть на меня.
Тогда я протянул к нему передние лапы с когтями.
И он убежал.
Ему было стыдно убегать, но он не мог ничего поделать со страхом. Туристы схватились за сумки с покупками. Старики начали подниматься, решив, что пришла пора народного гнева.
Катрин заразительно засмеялась, привычным жестом откинула с лица тяжелую русую прядь.
— Спасибо, — сказала она. — У тебя это здорово получается. Если бы я не знала, наверняка бы испугалась. Хотя не поняла, что ты натворил на этот раз.
— Я превратил тебя в паучиху соответствующего размера.
— Как тебе не стыдно!
— Куда мы пойдем? — спросил я.
— Куда хочешь, мой властелин, — сказала Катрин.
— Я хочу пить пиво в парке и лежать на траве.
— Я слышала, что в Москве учредили полицию нравов, — заметила Катрин.
— Я постараюсь скромно валяться на траве и сдержанно пить пиво.
— У меня так не получится. Правда, там, наверное, много народу.
— Все, кто обладает средствами или садовым участком, толкутся в электричках, — сказал я. — В парке остались только бомжи.
— Тогда пошли в метро.
— Может, поймаем машину? — спросил я.
— Тебе нравится шиковать, мой воздыхатель, — возразила Катрин. — Шикуй в одиночестве, я трижды обгоню тебя в метро.
Мне хотелось принять вызов, но тогда бы я лишился общества Катрин. А мне не хотелось его лишаться.
Вагон был набит, почему-то каждый второй пассажир вез остроконечный садовый инвентарь, а другая половина волокла чемоданы и сумки на колесиках. Но на «Комсомольской» все эти страшные потные люди выжались из вагонов, как паста из тюбика. Стало свободно, и даже можно было сесть.
— Жалко, — сказал я. — Жалко, что стало так свободно.
— Ты мазохист! — шепотом воскликнула Катрин.
— Нет, сладострастник, — возразил я. — Толпа так сладко прижимала меня к твоей груди.
Катрин чуть растерялась. Ее синие глаза сузились от неуверенности: то ли рассердиться на меня, то ли отыскать достойный ответ. Она предпочла второе.
— И как тебе моя грудь? — прошептала она.
— Твоя грудь божественна, — сказал я. — Ты можешь смело переходить в третье тысячелетие с его сексуальной свободой и полной эмансипацией.
— Чуть-чуть, — вздохнула Катрин, — ты чуть-чуть переборщил в своем мужском самомнении. И я тебе это припомню.
Шутя, она была серьезна. И я согласился с ней. Если переиграл, то умей признаться.
Под большими деревьями у входа в парк «Сокольники» было прохладно, но нас обогнали другие любители пива. Они сидели на лавочках томными рядами и сосали пиво из бутылок. Ни один из банки, все — из бутылок. Здесь собирался народ серьезный, ценители и патриоты.
Я взял в киоске четыре банки «Будвайзера».
Впереди, за круглым бассейном, поднимался серебряный пластиковый купол какой-то очередной выставки. Нам бы в экспедицию такой купол — под ним свободно и не очень жарко. Под одним куполом можно устроить камералку, склад, столовую и танцевальный зал.
Нет, нельзя, придут заморенные, но гордые казачки и разрежут купол на полотна, а полотна унесут для хозяйственных надобностей. Если ты хочешь, чтобы археологическая экспедиция прожила на Кубани свой срок, то будь скромен, незаметен, плати рабочим достойно, но не очень много.
— Ты думаешь? — спросила Катрин.
Она была со мной одного роста — метр восемьдесят, и наши глаза, когда мы разговаривали, оказывались совсем рядом.
— Ты имеешь в виду процесс мышления? — уточнил я.
— Вот именно. Я вдруг тебя потеряла.
— Скоро в экспедицию, — сказал я.
— Почему ты вдруг об этом подумал?
— Увидел серебряную палатку, — показал я на купол.
— Пойдем левее, — предложила Катрин, будто не хотела, чтобы я думал об экспедиции.
Мы взяли левее.
…Скажите, почему мы должны зависеть от какого-то Нечипоренки, который и компьютера настоящего в глаза не видел? Крогиус клянется, что обсчитал бы бусы, пользуясь карманным вычислителем, быстрее, чем Нечипоренко с его лентяями. А нам так хотелось получить данные до лета, чтобы успеть сдать тезисы к полевому сезону — тогда мы получим слово на сентябрьской конференции и совершим наш небольшой переворот в отечественной археологии. Нам не поверят, и на нас даже ссылаться не станут — мало ли кто совершал небольшие перевороты? А вятичи и ныне там!
Когда я очнулся от мыслей, то понял, что Катрин идет на некотором расстоянии от меня и глядит недобро.
— Я о другом думал, — поспешил я оправдаться. — Я думал о бусах и компьютере.
В лесу, изрезанном тропинками, но почти не загаженном, Катрин постелила на траву газету. Я поставил на газету банки с пивом и две из них открыл. Они были теплыми и плевались пеной.
Солнце пробивалось сквозь молодую и остро пахнущую березовую листву. Мне захотелось березового сока, но мы опоздали — раз пошла листва, сок не побежит.
— А в детском доме я писал стихи, — сказал я. — Меня звали Лермонтовым.
— Почему не Пушкиным? — спросила Катрин.
— Потому что я имел наглость сказать, что люблю Лермонтова больше.
— А теперь?
— И теперь больше.
— Прочти стихотворение, — попросила Катрин.
— Какое?
— О котором сейчас вспомнил.
— Ты слишком прозорлива, Катрин.
— Мужчина должен думать, что свободен в своих решениях… и капризах.
— Тогда я не буду читать.
— Все равно тебе хочется.
— Я его забыл.
— Ну, как хочешь…
— Только последнюю строфу.
…А капли стучат и плещут в стакане.
Весеннее утро. Рассвет невесом.
И с каждой каплей прозрачнее станет
Мутный сначала березовый сок.
— Это не Лермонтов. Это ты.
Катрин открыла еще одну банку. Сдула пену. Я растянулся на траве и смотрел, прищурившись, на облака.
— Земля не холодная? — спросила Катрин.
— Я закаленный, я детдомовский.
— Для меня в этом есть анахронизм. Детские дома были сто лет назад. Ими командовал писатель Макаренко.
— И Железный Феликс.
— Если простудишься, раздружусь, — сказала Катрин.
Мне хотелось поцеловать ее, но ей этого не хотелось. Я спросил:
— Ты хотела бы летать?
— На самолете?
— Сама.
— Без крыльев?
— Без крыльев.