— Помню. Если фибр недокомплект, то искре прямая дорога на Поле Чудес к коконам. А там, что подвернётся, то и будет началом новой души, — припомнил я, наконец-то, всё и о новорожденных душах, и о страдающих, или чешущихся о Кавказ. — Если ни мамка, ни папка не хотят рождения ребёнка, тогда не дают ему ни фибринки от своих мелких душонок. Приходится этим бедолагам очёсы и осколки беспамятные собирать. А что в результате получается… Одному Богу известно. И чем потом эта новорожденная сама обогатится и приумножится, тоже. Помнится, что-то у Павла было на этот счёт. Прибаутка или…
— Ты об Анюте? — подсказал ТА.
— Только это не шутка, оказывается, а беда, — вспомнил я то, что когда-то считал дедовой глупостью или блажью.
— Расскажите! Да-да. Ну-ка, вывернули карманы, — прицепились к нам с одиннадцатым братья.
— Наша Анютка родила ублюдка. Назвала Яшкой, накормила кашкой… — начал ТА.
— И унесла в слободку, сменяла на водку, — грустно закончил я. — От таких Анюток, точно ни фибринки бедному Яшке не достанется.
— Да, уж, — выдохнула бы моя команда, если бы умела дышать.
Мы вышли на своих углотрубных ногах из двадцатиэтажного здания «Сиралки», как я в шутку назвал непонятное учреждение, где стирают память молодым и старым фибрам, и направились во двор – на Поле Чудес.
Только и «Полем Чудес», и «Двором», и «Кавказом» я обзывал что-то напоминавшее Кавказский хребет, который в нашей настоящей школе был за футбольным полем, а здесь находился как раз на месте отсутствовавшего мини-стадиона. Этот Двор-Кавказ был между двадцатиэтажной «стиральной машиной» с операторами-фиолетами и их отупляющими учебниками, и другим невысоким одноэтажным бараком, в котором обитал Виталий Правдолюб. «Правда» по-нашему, по фибро-осколовски.
Правдолюб был вечным жителем этого «чистилища» для осколков и «расчёски» для целых человеческих душ. Он пребывал в состоянии обыкновенного человека непонятного возраста, невысокого роста. По крайней мере, ненамного выше нас, осколков, в собранном человекообразном состоянии. Даже одевался он, как учитель по труду, в синий халат. На носу у него всегда были очки с чёрной оправой, которые он мог мгновенно поменять на другие, особенные, очки-бинокли с лучами.
То ли за какие-то грехи его сюда сослали, то ли очередного Оскариуса из него не получилось, и теперь он коротал свой век этаким Робин Гудом – нарушителем монотонного Небытия, как мы окрестили этот непонятный мир привидений, божьих искр, душ и нас, их осколков.
Работой он обременён не был, друзьями и знакомыми тоже. Жил… Или, скорее, обитал в одной из комнат барака, и занимался от скуки тем, что «просвещал» для страждущих душ коконы-контейнеры. Определял из каких осколков и от каких душ в них законсервированы стерильные фибры.
Он менял свои обычные очки на другие, со специальными лучами, и выкрикивал: «Женская! Тоска-печаль!» Это означало, что фибра внутри кокона от женской души и когда-то отвечала за чувство печали и тоски по ком-нибудь, или по чём-нибудь.
Желающих приатомить такую фибру, обычно, не находилось, тогда Виталий подходил к следующей законсервированной шестиуголке, и всё повторялось. Он один, не считая, конечно, целых живых душ и новорожденных искр, мог открывать эти гробики-капсулы и освобождать спящие фибры. Но если кокон распечатывала сама искра или душа, она обязана была сразу усвоить его содержимое, невзирая на свои чаяния, поэтому и называлась такая процедура «лотереей».
С помощью Правды мы «откупились» от новорожденной искры, влепившейся в центр нашего колеса из шести фибр, раскупоривая такие контейнеры. В тот раз мы одарили её нужными, на наш взгляд, фибрами любви, преданности, любопытства, творчества, фантазии и ещё какой-то фиброй с заумным названием, которое в истолковании Виталия являлось человеческой добротой. Тогда мы все получили огромное удовольствие, особенно если учесть, что сами едва не стали закуской для новорожденной искры.
Запечатанными коконами усеяно всё пространство между пик Кавказского хребта. Откуда души знали о нашей «школе» с её запасами запчастей и «расчёской», мы понятия не имели. А вот отчего мы сами вывалились из своих душ, да ещё и по одному экземпляру, узнать было не у кого.
Даже Виталий отмахивался от нас и бурчал: «Вот-вот уже. Ещё чуточки, и все будут туточки».
Мы погадали, покумекали, пофантазировали, но единогласно отвергли напрашивавшийся сам собою вывод, что наши двенадцать душ заигрались, закружившись над местным Кавказом, а потом, ради шутки, отбомбились каждая по одной фибре и удалились восвояси.
Однажды, когда мы впятером дежурили под форточками Стиралки, страхуя пятого ЗА, «зубрившего» в тот момент что-то из высшей математики, а другая шестёрка перед дверью выкрикивала двенадцать фраз, выбранных самим ЗА для Сопротивления Оболваниванию, я увидел, как к «школе» прилетела огромная душа в форме белой птицы.
Эта светившаяся птичка-невеличка, высотой с трёхэтажный дом, начала биться грудью о макушки вершин нашего Кавказа.
Что её беспокоило, от чего она хотела избавиться, было не ясно, только сначала она, крепко ударилась и вся раскололась. Пошла мелкими трещинами, после чего стало хорошо видно, что вся она состояла из шестиугольных перьев-фибр. Мне даже показалось, что она, растрескавшись, неожиданно стала плоской.
От ударов о пики Кавказа из неё высыпались разноцветные треугольные осколки от разбивавшихся фибр, точно такие же, как те, из которых состояли мы сами, двенадцать не унывавших мушкетёров-углозавров.
Когда птица-душа перестала мутузить себя об острые пики, она деловито распечатала несколько контейнеров с консервированными фибрами, склевала их содержимое и улетела.
Какие в тех коконах были фибры, за какие они чувства отвечали, ей было глубоко наплевать. Лишь бы не свои. Лишь бы другие. А там… Авось, полегчает.
Только позднее, когда мы пятеро начали делиться впечатлениями о том, свидетелями чего стали, оказалось, что каждый из нас видел совершенно разное.
Я увидел белую птицу. Одиннадцатый увидел серебристую рыбу, плававшую в воздухе, как в воде. И рыба эта выбивала из себя чешуйки, а не перья, как моя невеличка.
Третий увидел бабочку. И бабочка своим хоботком поменяла надоевшие узоры на крыльях на тюбики с неизвестной краской и улетела восвояси разрисовывать себя на новый лад.
Первый рассказал нам о рое трудолюбивых пчёл, которые избавились от некоторых своих трутней, набрали на их место личинок-куколок и унеслись выращивать следующих пчёл, или тех же самых трутней, только моложе.
А восьмой ФЕ отказался рассказывать, что пригрезилось ему, уклончиво объяснив, что если он признается, мы засмеём его до потери пульса, которого в его треугольных осколках, скорее всего, никогда не было. Только и смогли мы от него добиться, что у почудившегося ему субъекта были и крылья, и перья, и белое одеяние, а вот, что именно делал этот субчик на нашей «расчёске», чем бился, как чесался, он даже не намекнул.
Я поначалу погадал, да и бросил. И не Пегас, и не Горыныч, и не Снежная королева, а больше ничего на ум в мою треуголку не приходило, и я отстал от брата-осколка.
«Интересно, что такого бы увидели остальные мои мушкетёры? — размышлял я по дороге к бараку. — Почему мы все смотрели на одно и то же, а видели совершенно разное? Может, не одинаковые мы на самом деле? Или оторвались… Или в своих душах отвечали за разные чувства?
Сейчас у Правды обо всём спросим, а если ответит, тогда и разберёмся, кто из нас что».
Глава 2. Правдивые сказки
Мы приковыляли к бараку Виталия на своих… Можно сказать, ногах.
Если не задумываться о том, из чего ты состоишь, то нет никакой разницы из чего у тебя сделаны ноги и руки, голова и… Разум. То, что разум в нас присутствовал, не было никаких сомнений. Ведь все мы, по сути, были уменьшенными копиями наших человеческих сущностей, а не каких-то там, никому неведомых субстанций из нематериальных паров или нефизических дымов, или ещё из чего-нибудь туманного.