«Там еще ужаснее, чем в рейхе, – рыдала маленькая Габи. – Не надо было читать, не хочу я ничего этого знать!»
Взрослая Габриэль считала до ста, до двухсот, до тысячи, пытаясь успокоиться. В конце концов, ничего нового она не узнала. Просто газеты лишили ее последней возможности врать себе, сочинять утешительные сказки. В сказках злу противостоит добро, это очень удобно. В жизни злу противостоит еще более отвратительное зло, и ты, жалкий микроб, ничего изменить не можешь.
Чашка в ее руке дрожала, кофе пролился на юбку. Она опомнилась, промокнула пятно салфеткой, закурила. Звякнул колокольчик, в кафе вошла Стефани, глаза сияли за стеклами очков.
– Габи, пока ты торчала в библиотеке, я заехала в наше посольство, меня соединили по телефону с Лондоном, я поговорила с Беттиной, это моя кузина. Скоро они приедут в Берлин, тетя устраивает большой прием. Слушай, я присмотрела потрясающее платье от «Коти», как раз для приема, срочно нужен твой совет, идем, тут недалеко.
В магазине, наблюдая, как вертится перед зеркалом Стефани то в розовом, то в бледно-бирюзовом, Габи обдумывала несколько реплик Макса фон Хорвака: «На самом деле Риббентроп во главе МИД – это катастрофа… Задача дипломата – не допустить войны. Нужно быть умным… Дипломатия наоборот… Тупой, но хитрый… Мирные договоры не ради сохранения мира, а чтобы лучше подготовиться к войне… Для этого не нужно быть умным. Для этого достаточно быть Риббентропом…»
* * *
Каждую неделю в пряничный домик поступала очередная партия смертников. Майрановский после отдыха в подмосковном санатории со свежими силами приступил к работе. Филлимонов стал меньше пить. Кузьма располнел, выпрямил спину, у него появилась привычка гладко брить щеки и брызгаться одеколоном «Шипр». Чем теплее становилось, тем больше времени Кузьма проводил во дворе, посыпал гравием дорожки, строил за пряничным домиком беседку.
– Как придут майские денечки, станем чаи гонять на солнышке, едрена вошь. По всем приметам хороший будет май, жаркий. Вот бы мне тут за домом тепличку устроить. Огурчики-помидорчики свои, засолю, замариную на следующую зиму, с укропчиком, с чесночком, едрена вошь. Словечко Василь Михалычу замолвите, чтоб разрешил, а, Каридыч, замолвите словечко!
Наблюдательный Кузьма почуял, что его божество Блохин разговаривает с доктором Штерном уважительнее, чем с Майрановским. Из «товарища доктора» Карл Рихардович был переименован Кузьмой в Каридыча, можно сказать, повышен в чине.
Разговор о тепличке происходил в кабинете Майрановского, где каждый занимался своим делом. Кузьма чинил дверцу шкафа, слетевшую с петель. Майрановский записывал в тетрадь результаты испытаний очередной серии ядов скрытого действия. Карл Рихардович хлопотал над истощенным, избитым человеком, которого полчаса назад привез Блохин.
Человека этого по личному распоряжению Ежова следовало привести в чувство, вылечить и допросить с помощью «таблетки правды». Из объяснений Блохина доктор понял, что от обвиняемого хотят получить не подпись под вольными сочинениями следователей, а какую-то реальную информацию. Редчайший, совершенно невероятный и непонятный случай.
Блохин, раскинувшись на купеческой оттоманке, покуривал, отечески строго наставлял Кузьму:
– Ты эти кулацкие замашки брось. Огурчики-помидорчики! Тоже мне Мичурин.
– Сами кушать будете, да похваливать, свое-то, домашнее, под водочку такой закусон, мм-м! Я бы и капуску заквасил, с картошечкой как хорошо, – ворчал Кузьма.
– Заткнись, дурак, не морочь голову товарищу Блохину, – визгливо прикрикнул на него Майрановский, не отрываясь от своей писанины, и тряхнул напомаженным чубом.
– Григорь Мосеич, а я ваще-то не вас, я вот Василь Михалыча спрашиваю про тепличку-то, едрена вошь, – парировал Кузьма.
Избитый приоткрыл глаза, вернее, только правый глаз. Левый заплыл, и уцелело ли под черной гематомой глазное яблоко, доктор пока определить не мог.
– Ну что, очухался? – спросил Блохин.
Только что комендант сидел расслабленно, болтал, покуривал, но стоило шевельнуться избитому, мгновенно вскочил, встал рядом, вглядываясь в распухшее обезображенное лицо.
– Пульс выравнивается, давление… – доктор разжал грушу тонометра и следил за стрелкой, – давление немного поднялось.
– Когда с ним работать начнем, как думаете?
– У него серьезно повреждена гортань, он говорить в ближайшее время не сможет. Видите, шея сильно распухла. Сломан нос, внутренний отек слизистой. Результат – афония, отсутствие голоса, – доктор взглянул в прищуренные глаза Блохина. – Вот так, Василий Михайлович. Перестарались товарищи следователи. Душили они его, что ли?
– А хрен их знает, – Блохин пожал плечами, – я при этом не присутствовал. Вижу, отделали крепко. Но приказ товарища Ежова, сами понимаете. Все, что нужно, лекарства, усиленное питание…
– Понимаю, – кивнул доктор, – только обещать ничего не могу. К тому же я не терапевт, не хирург.
– Ну и что? Я вот тоже по образованию архитектор.
Василий Михайлович действительно в начале тридцатых учился в Московском архитектурно-строительном институте, оттуда перешел в Институт повышения квалификации хозяйственников, в этом году заканчивал, готовился к выпускным экзаменам и защите диплома.
– Василь Михалыч у нас прохесор всех наук, – любил повторять Кузьма. – Партия кого ни попадя на самый передовой фронт не ставит, едрена вошь.
Состояние избитого было вовсе не таким тяжелым, как показалось вначале. Выглядел он ужасно, весь в ссадинах и кровоподтеках, но серьезных внутренних повреждений при первом осмотре доктор не нашел. Гортань распухла, но не так сильно, как он живописал это Блохину. Рискнул соврать про афонию потому, что услышал от Блохина: «Молчит, паскуда, вторые сутки молчит, как немой».
В разбитом лице чудилось что-то смутно знакомое, впрочем, разглядеть черты он не мог.
– Приказ товарища Ежова, – повторил Блохин, – показания нужны срочно. Вдруг начнет говорить при вас, ну там в бреду, во сне, все записывайте, каждое слово.
– Даже если в уборную попросится? – спросил доктор.
– Попросится – значит, вернулся голос, мигом дайте знать, в любое время. И лечите, лечите его. – Блохин развернулся к Майрановскому: – А ты, Григорий, покамест совершенствуй свою правдивую микстуру, чтобы никаких там побочных эффектов. Отравишь его ненароком, пеняй на себя.
– Василий Михайлович, ну вы же образованный человек, побочные эффекты есть у любых препаратов, даже самых невинных, – заверещал Майрановский. – Я здоровья не щажу, ночей не сплю, как говорится, денно и нощно…
– Ты меня понял, Григорий.
«Зачем привезли сюда? – думал Карл Рихардович. – Ладно, нельзя в обычную больницу, он заключенный. Но ведь должна быть тюремная. Зачем так били, если он срочно нужен живой и здоровый? Напрасно я произнес слова „терапевт“ и „хирург“. Вдруг в самом деле пришлют кого-нибудь? Посторонний человек ни за что не подтвердит мое вранье об афонии. Это я такой отчаянный, мне терять нечего, а другие вовсе не обязаны рисковать… Но вряд ли пришлют. Вот оформят врачу-специалисту доступ в „Лабораторию Х“ срочным порядком, а завтра этот специалист окажется шпионом-террористом, и тот, кто допустил его на сверхсекретный объект – пособник, член вражеской преступной организации».
Санитары перенесли новенького на второй этаж, в лазарет. Блохин уехал, забрав с собой двух военных, которых доктор выхаживал десять дней. Они выжили после экспериментов Майрановского. Оба уходили с надеждой, что теперь смертную казнь им заменят тюремным заключением.
Оставшись вдвоем с новеньким, Карл Рихардович присел на край койки, склонился к его уху и прошептал:
– Знаете, что такое афония?
Новенький приоткрыл глаз и промычал:
– Мг-м.
– Говорить можете только со мной, когда мы одни, очень тихо и осторожно. Какое-то время я подержу вас здесь, постараюсь подольше. Потом они вас допросят.
– Таблетка правды…
– Это их больная фантазия. Смешивают разные наркотики, чтобы ослабить волю и включить подкорку, но получается смертельный яд. Иногда мне удается подменить зелье чем-то безобидным и разыграть спектакль. Дайте-ка, посмотрю, что с вашим глазом. Будет немного больно, потерпите… Кровоизлияние сильное, а глаз уцелел. Зрачок на свет реагирует… Отлично. Промывать нужно постоянно. Вот, теперь я еще и офтальмолог.