– Ну куда ты лезешь, доктор? – медленно произнес Ахмед, справившись наконец с ширинкой. Возбуждение прошло, он стал дышать спокойно. – Зачем весь этот базар? Влетел, заорал, стволом в меня тычешь. Остынь. И ты, Рафик, опусти свой ствол, – повернулся он к кривоногому. – Хочет доктор девочку, пусть берет. Зачем ссориться из-за такой ерунды?
Вадим Николаевич уже поднимал Машу с пола, осторожно отклеивал скотч с ее рта. Автомат мешал, но он не выпускал его, просто зажал под мышкой. Узел веревки на Машиных запястьях никак не поддавался. Наконец доктор развязал его зубами.
– Чего ж она на товарняке ехала? – спросил Ахмед, усаживаясь назад, за стол.
Вадим Николаевич молчал. Оглядевшись, он заметил рядом вывороченный рюкзачок, вытянул из него какой-то свитер, надел на Машу поверх разодранной майки.
– Послушай, Ахмед, – подал голос кривоногий, – ты же обещал. Нехорошо, нечестно так.
– Да, доктор, – как бы спохватился Ахмед, – тебе еще надо с Рафиком договориться. Действительно, нехорошо получилось. Ему руки рабочие нужны. Я же не знал, что это твоя девочка, обещал Рафику. Ты уж не обижай джигита.
Вадим Николаевич вытащил из заднего кармана брюк бумажник.
– Сколько? – спросил он, ни на кого не глядя.
Кривоногий Рафик задумался на секунду, потом произнес по-русски:
– Пятьсот.
Вадим Николаевич молча отсчитал пять стодолларовых купюр и сунул их кривоногому в лицо. Тот проворно выхватил деньги и заулыбался:
– Вот это дело, это разговор.
На столе перед Ахмедом так и валялись Машины документы. Вадим взял их, сунул в нагрудный карман рубашки, подошел к Маше, обнял ее за плечи и спросил шепотом:
– Ты можешь сама идти?
Маша слабо кивнула в ответ.
Когда они подходили к машине, их догнал один из боевиков:
– Эй, доктор, автомат-то мой верни!
Вадим отдал ему автомат, усадил Машу в машину, потом вернулся в сарай, сгреб валявшиеся на полу вещи, кое-как запихнул в рюкзак.
Наконец «Тойота» двинулась в сторону города. Маша только сейчас почувствовала, что ее бьет крупная дрожь и зубы стучат как в лихорадке.
ГЛАВА 9
Константинов бросил бадминтонную ракетку на гальку пляжа, взглянул на часы, потом снял их и отдал Арсюше.
– Глебушка, ну давай доиграем! – Арсюша нетерпеливо хлопал своей ракеткой по худой загорелой коленке.
– Теперь с мамой. Я устал прыгать на жаре. Пойду купаться.
– Ну мы же так долго ждали, когда не будет ветра на пляже! Мам! Ты хоть со мной поиграешь?
Елизавета Максимовна нехотя поднялась с лежака, лениво потянулась, и Константинов залюбовался ею. Светло-пепельные волосы были стянуты тугим узлом на затылке, легкие высвободившиеся прядки светились на солнце. Лизе никак нельзя было дать ее сорока лет: тонкая, прямая летящая фигурка, узкие бедра, длинная шея, острый, всегда чуть вскинутый подбородок... «На самом деле, от природы я толстая, – как-то призналась Лиза, – но я с пятилетнего возраста в балете. А балет – это муштра, дисциплина почище армии. В детстве я дрожала при виде сдобных булочек, мороженого и шоколада. Но два раза в неделю нас перед занятиями ставили на весы. Лишние двести граммов были трагедией и позором. Я жутко завидовала детям, которые могли есть что угодно и не набирали ни грамма, у них все сгорало после двух часов у станка. А я должна была расплачиваться за половинку эклера неделями. До сих пор не могу спокойно смотреть на пирожные и жареную картошку».
«Но теперь-то можно, – удивился Глеб, – теперь ты не танцуешь, только преподаешь. Ну позволяй себе кулинарные радости хоть иногда!»
«Нет, – вздохнула Лиза, – я до сих пор встаю на весы каждые три дня. Стоит мне хоть чуть-чуть поправиться, начинаю себя ненавидеть, презирать и пилить. И потом, если я стану толстой, ты меня разлюбишь. Не из эстетических соображений, а потому, что у меня от этого сразу испортится характер. Я перестану себе нравиться и буду злиться на весь мир».
Представить себе Лизу, которая злится на весь мир, Константинов не мог. Он знал ее одиннадцать лет и ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или сказала о ком-нибудь дурное слово. Она могла быть взвинченной, нервной, но никогда не кричала и не злословила, всегда оставалась доброжелательной и приветливой – даже с теми, кто этого не заслуживал.
Вот уже одиннадцать лет все, что делала и говорила Лиза, вызывало у полковника совершенно детский, телячий восторг.
Она сняла темные очки. Большие светло-серые глаза казались еще больше и светлей на загорелом тонком лице.
– Так и быть, – вздохнула Лиза, – я попрыгаю на солнцепеке вместо Глебушки. Только если опять обгорю, виноваты будете вы оба, изверги.
Она подняла с гальки ракетку и тут же приняла сильную подачу сына. Следующую она пропустила – непроизвольно повернула голову в сторону моря, где подплывал к буйкам широким брассом ее любимый полковник.
Елизавета Максимовна вовсе не хотела сейчас играть в бадминтон. Но если бы она отказалась, Арсюша полез бы в воду вслед за полковником. Ребенок отлично плавает, он доплыл бы с Глебом до буйков – туда, где уже качается на надувном матрасе невысокий, полноватый и совершенно лысый человек тридцати пяти лет. Между полковником и этим человеком должен состояться короткий непонятный разговор, который Арсюше слушать ни к чему.
– Мам, ну ты играешь или как?
– Играю! – Она ударила по воланчику и больше в сторону моря не взглянула.
Казалось, человек на надувном матрасе дремал, подставив круглое лицо беспощадному полуденному солнцу. Он даже не открыл глаза, когда полковник подплыл совсем близко и зацепился за качающийся красный буек.
– Привет, Мотя, – тихо произнес полковник, – обгореть не боишься?
– Нет, Глеб Евгеньевич, – ответил Матвей Перцелай, чуть приоткрыв один глаз, – мне не привыкать к солнышку. Я ведь местный. Во-первых, здравствуйте, во-вторых, поздравляю вас. Поздравляю с комсомольцем Ивановым!
– Как вычислил?
– Методом исключения. У Коваля и Зайченко – армянские капиталы, у Волковца – московские. А Иванов как бы чист. Все это время к нему налик шел чемоданами. Прямо-таки извержение зеленой лавы с горных вершин.
– Ты поэт, Мотенька, – улыбнулся полковник.
– Нет, Глеб Евгеньевич, «лета к суровой прозе клонят», как сказал классик. Что вам «гэбуха» в затылок дышит, знаете?
– В принципе – да.
– Сейчас без всякого принципа. Вполне конкретно. Сопит, можно сказать. Они, кажется, вам нежный привет через меня передали.
– То есть?
– Лариска, официантка из «Парадиза», болтала-болтала и вдруг про вашу Елизавету Максимовну спросила.
– Тебя?!
– Меня. Эдак на голубом глазу: а не знаете ли, мол, Матвей, как поживает Белозерская? Почему, мол, к нам не заходит? А я ей: какая такая Белопольская? Она хихикнула, подмигнула и убежала к соседнему столику.
– И все?
– Все. Потом еще поболтала на всякие нейтральные темы. Вы бы поужинали в «Парадизе». Лариска, может, что-нибудь интересное расскажет.
– В подарок или с корыстью?
– Смеетесь, Глеб Евгеньевич? Какие уж тут подарки! Она вам наживку кинет, потом доложит, сглотнули вы или выплюнули.
– Наживка будет натуральная или синтетическая, не знаешь?
– Не знаю. Но думаю, натуральная. Ваши смежники любят вашими руками жар загребать. Вы по следу пойдете, а они за вами – на цыпочках.
– Посапывая в затылок?
– Именно. Вы все сделаете, а им достанутся лавры.
– Ох, Мотя, какие уж тут лавры? Ты мне лучше скажи: твой московский коллега вернулся с гор?
– А как же! Посетил пару лагерей беженцев, поснимал разруху, разорение, рыдающих женщин и голодных детишек. Было бы что сказать, я с этого и начал бы.
– Понятно. Спасибо, Мотенька.
– Служу Советскому Союзу! – усмехнулся Матвей и приложил к виску пухлую короткопалую кисть, будто взял «под козырек».
Полковник поплыл к берегу, а Перцелай остался покачиваться у буйка на своем матрасе с закрытыми глазами.