– Неважно, – отрезала Пасизо.
Маша вышла из-за ширмы, пробормотала, ни на кого не глядя:
– Что же теперь делать?
– Рожать! – рявкнула Пасизо и стукнула кулаком по столу.
– Конечно, рожать, дружочек, – подхватила докторша и потрепала Машу по щеке. – Самый возраст у тебя, здоровье в порядке, беременность развивается нормально. Отстреляешься – вернешься на сцену.
На улице Пасизо взяла Машу под руку и повела бережно, как инвалида, заставляя обходить лужи, оттесняя к краю тротуара, подальше от крыш, с которых свисали тяжелые сосульки. Маша всхлипывала, не могла произнести ни слова.
– Будешь ходить ко мне в класс, заниматься, чтобы не потерять форму, – говорила Пасизо, – станок, партерный экзерсис, растяжка. Это не противопоказано, даже наоборот, для будущих родов полезно. А вот о прыжках пока забудь.
– Как? – выдохнула Маша. – А «Три толстяка»? Меня же только сейчас в первый состав перевели, «заслуженную» дали.
– «Толстяков» к черту! Заслуженную назад никто не отнимет. О сцене пока речи быть не может. Родишь, тогда и будешь танцевать.
– Но ведь только пятнадцать недель, ничего не заметно.
– Что значит – незаметно? Ему заметно. – Пасизо кивнула на Машин живот, еще совершенно плоский. – Теперь он для тебя главный, а ты для него. Ты нервничаешь – он нервничает. Ты плачешь – он плачет. Ему нужен покой, свежий воздух, крепкий сон, витамины. Кабриоль может его убить. Пойми, наконец, он уже есть, крошечный, беззащитный, полностью от тебя зависит.
– Он? – ошалело прошептала Маша. – Думаете, мальчик?
– Понятия не имею. Какая разница? Ребенок. Вот я в твоем возрасте сделала глупость, чудовищную, непоправимую. Но это был девятнадцатый год, голод, холод, вши, Гражданская война.
– Война, – тихо повторила Маша.
Пасизо не услышала, продолжала:
– Разве можно сравнить? Ты вообще в раю живешь. Квартира отдельная, снабжение по высшей категории, муж обожает, родители живы-здоровы. Год уже не девятнадцатый, а, слава богу, сороковой. Время пробежит – оглянуться не успеешь. В сентябре родишь, к февралю сорок первого вернешься на сцену. И хватит киснуть!
Глава семнадцатая
Улица Веселая выглядела довольно уныло. Фонари не горели. Тусклый желтоватый свет сочился сквозь оконца покосившихся деревянных домишек. Разглядеть номера было невозможно, слишком темно. От улицы осталась узкая тропинка, по обеим сторонам высоченные сугробы, а тропинка такая скользкая, что Митя несколько раз едва не грохнулся. Местные жители таскали ведра от колонки на углу, воду расплескивали, она замерзала, получался идеально гладкий каток. Митя шел медленно, никак не удавалось обойти женщину, которая балансировала по наледи между сугробами с коромыслом, будто канатоходец. Поскользнувшись в очередной раз, Митя крякнул. Женщина обернулась.
– Скажите, пожалуйста, где тут дом номер двадцать семь? – спросил Митя.
– А кто вам нужен?
В темноте он не мог разглядеть лица, видел только белый овал в обрамлении толстого платка, темные пятна глаз. Голос звучал совсем молодо, но очень уж неприветливо.
– Вы что, всех тут знаете? – спросил Митя.
– Кто вам нужен в двадцать седьмом доме?
Мите вовсе не хотелось называть первому встречному человеку имя Марка Семеновича. Он шагнул к женщине, простодушно предложил:
– Давайте помогу донести ведра. Тяжело ведь, к тому же скользко. – Он поставил портфель, взялся обеими руками за коромысло, осторожно перенес его себе на плечи. – Вы, пожалуйста, портфель мой возьмите.
В темноте блеснули ее глаза и зубы. Не поймешь, то ли улыбка, то ли злой оскал. Она подняла портфель.
– Спасибо, конечно, но только до двери. В дом я вас не пущу, не надейтесь.
– Ага, значит, вы живете в двадцать седьмом? – бодро заметил Митя.
– Вам что за дело, где я живу? Кто вы вообще такой?
Улица вильнула и пошла круто под горку, к берегу Ангары. Удерживать равновесие стало совсем трудно. Ведра качались, ледяная вода окатила Митины войлочные бурки.
– Вот теперь вам точно придется меня пустить, иначе я по вашей милости отморожу ноги.
Она остановилась, развернулась всем корпусом. Луна выглянула из-за облака, огромная, наливная, в ее свете Митя ясно разглядел лицо и едва не уронил коромысло.
– Женька?!
– Привет, Родионов, я тебя почти сразу узнала по голосу.
– Узнала? Зачем же спросила, кто такой?
– Разные тут шляются, – сердито буркнула Женя, – раньше ты был студент, а кем теперь стал?
– Теперь военный. – Митя сморщился, промокшие ноги ломило, он почти не чувствовал пальцев. – Слушай, Женя, давай дойдем до дома, там поговорим.
– Пришли уж. – Она махнула варежкой в сторону реки и быстро засеменила вперед.
– Ты тут насовсем или приехала отца навестить? – спросил Митя.
– Если ты военный, почему в штатском? – спросила она в ответ.
– Как он себя чувствует?
– Откуда у тебя адрес?
Он открыл рот, чтобы задать очередной вопрос, но она исчезла. Мгновение назад семенила впереди, метрах в полутора от него, и вдруг будто растворилась в темноте. Митя поправил коромысло, огляделся, негромко позвал:
– Женя, ты где?
– Направо поверни.
От основной тропинки был протоптан коротенький аппендикс между сугробами. Он упирался прямо в крыльцо деревянного двухэтажного дома. Женя стояла на крыльце, возилась с ключом.
– Черт, руки окоченели.
Митя поставил ведра, снял варежку, взял у нее ключ. Дверь была обита войлоком и дранкой. Клочья дранки лезли в замочную скважину, ключ застревал. Наконец Митя справился. Дверь открылась с недовольным скрипом.
В сенях было темно, пахло дегтем и кислой капустой. После Берлина, Москвы, царского поезда, интуристовской гостиницы Митя очутился на другой планете. Там, в Москве, пламенная комсомолка публично отреклась от отца, поменяла отчество и фамилию и превратилась в говорящую куклу. Тут, в Иркутске, она была рядом с отцом и опять стала живым человеком. Такая вот декабристка Женька Мазур. Только декабристки ехали сюда к мужьям, а она к отцу. И еще декабристы бунтовали против царя, заговор был. А Мазур не бунтовал, в заговорах не участвовал. Тихий, безобидный профессор, занимался своей радиофизикой.
– Стой, не двигайся! – шепотом приказала Женя. – Шумнешь – хозяйка убьет. Сейчас керосинку зажгу.
Она опять исчезла. Митя остался в кромешной тьме. Ноги ломило. Откуда-то слышалась возня, шорохи. Наконец появился дрожащий огонек.
– Ведра отнеси в кухню.
Лицо ее, подсвеченное снизу, выглядело странно. Остренький подбородок, верхняя губа, кончик носа были выбелены светом, дальше – темный провал, глаз не видно, только длинные прямые стрелки, тени от ресниц. Она сунула ему в руку его портфель и прошептала:
– За мной, на цыпочках, и не дышать.
Они прошли по коридору мимо двух дверей, третью Женя открыла, и в этот момент вспыхнула электрическая лампочка. Она висела под бревенчатым потолком, слабо мигала и потрескивала. Митя увидел круглый стол, накрытый газетами, беленую русскую печь. Часть комнаты пряталась за цветастой ситцевой занавеской. В углу кривобокая этажерка, забитая книгами и толстыми журналами, изголовьем к ней – узкий топчан, аккуратно застеленный серым солдатским одеялом, над ним, прибитый гвоздиками к стене, коврик с лебедями.
У окна, на табуретке, спиной к двери, сидел сгорбленный старик в рваной телогрейке. Конструкция из двух ящиков служила ему письменным столом. Из широкого ворота торчала худая шея. Прозрачный белый пушок на круглой голове дыбился, светился, как нимб.
– Ты почему так долго? – спросил он, не оборачиваясь, и задул свечной огарок.
– Папа, – Женя размотала серый вязаный платок, – сюрприз.
Марк Семенович развернулся на табуретке. Очки съехали на кончик длинного носа. Запавшие глаза, красные веки без ресниц, запавший рот без зубов. Брови, когда-то широкие, черные, теперь торчали серыми кустиками. От прежнего Мазура остался разве что большой выпуклый лоб. Вместо щек ямы, поросшие седой щетиной.