Ничего, кроме боли, не осталось. Она была такой огромной, что заполнила весь мир, она окружала, сдавливала в гигантском кулаке. А потом все исчезло, даже боль. Где-то в тяжелой мертвой дали остался таять пронзительный автомобильный гул.
Бригаде службы спасения пришлось распиливать сплющенный корпус «Тойоты», чтобы извлечь тело. Врач «Скорой» констатировала смерть. В портфеле погибшего был обнаружен пистолет Макарова. На рукояти имелась стальная табличка с гравировкой:
«Капитану Николаю Гуськову от друзей и однополчан. Дальневосточный округ, 1979 год».
— Интересно, где же гуляет молодая красивая вдовушка? — Маргоша чмокнула Катю в щеку. — Мы тут надрываемся, стол готовим к поминкам, а она упорхнула. Между прочим, отлично выглядишь. Даже румянец появился. Или нарисовала?
— Маргошка, прекрати. — Катя повесила плащ, скинула туфли, сунула ноги в тапочки.
— Ты есть хочешь? — из кухни вышла Жанночка. — А я так переволновалась из-за этих телевизионщиков, ужас. Думала, поймают тебя. Но они вроде уехали. Долго еще сшивались во дворе, представляешь, Бориску снимали. А потом я посмотрела в окошко — их не было.
— Бориску? Помоечника? — удивилась Катя — Интересно, зачем? Кстати, они вовсе не уехали. Сиволап налетел на меня у подъезда.
— Да что ты! — всплеснула руками Жанночка. — Ну, мерзавец! А оператор?
— Нет, Сиволап был один и даже без диктофона.
— А чего ему надо было? — спросила Маргоша, усаживаясь напротив Кати и закуривая.
— Ну чего ему всегда надо, — вздохнула Катя, — скандальчика свеженького, грязненького. Спросил, кого я подозреваю. Идиот несчастный.
— Ну, а ты? — хихикнула Маргоша.
— Я шарахнула дверью у него перед носом. Жанночка, у нас кофе есть?
— Только растворимый. Зерна кончились.
— Ну вот. А я так хотела хорошего кофейку.
— Я сейчас выйду, куплю. — Жанночка сполоснула руки и стала снимать фартук. — Все равно надо сходить в супермаркет, еще и майонеза нет, и подсолнечное масло кончается.
— Давай уж я сама схожу. На кухне я все равно не помощник, — улыбнулась Катя. — Маргошенька, я ведь даже забыла тебя поблагодарить. Спасибо, что приехала и что Константина Ивановича к тете Наде отвезла.
— Ой, да ладно тебе. — Маргоша поморщилась и махнула рукой. — Просто у меня сегодня свободный день, съемка только вечером. Я ведь знаю, от тебя и правда на кухне толку мало. А я готовить люблю, иногда, под настроение. Завтра после кладбища сюда такая прорва народу придет, и всех надо накормить.
— Да, народу будет много, — задумчиво произнесла Катя, — и неожиданностей может быть много.
— В каком смысле? — Маргоша удивленно вскинула брови.
— Ну, в смысле всяких старых знакомых, потом — эта женщина, Оля, она ведь непременно придет. И еще девочки… Слушай, ты, случайно, не помнишь такую Свету Петрову?
— Света Петрова? — переспросила Маргоша, чуть прищурившись. — Что-то очень знакомое. Нет, не могу вспомнить. Знаешь, какое-то безликое сочетание, даже Маша Иванова звучит выразительней. Если бы так звали актрису, ей, вероятно, стоило бы взять псевдоним.
— Да, наверное, — рассеянно кивнула Катя и вышла в прихожую. — Что еще надо купить, кроме кофе и майонеза?
— Подожди, я тебе напишу на бумажке, — крикнула Жанночка из кухни, — ведь наверняка забудешь. Кстати, а не боишься, что Сиволап до сих пор тебя караулит?
— Бояться скандального репортеришку — много чести! — усмехнулась Катя. — Пусть он меня боится. Если сейчас привяжется, я ему покажу, где раки зимуют! Надолго отобью охоту приставать к людям.
— Интересно, как же? — засмеялась Маргоша. — Не знаю. Это будет чистая импровизация.
Когда она вышла из подъезда, Сиволап и Корнеев сидели на лавочке. Между ними на газетке были разложены бумажные тарелки с курицей, дымился чай в пластиковых стаканчиках. Оба были так заняты едой, что Катю даже не заметили.
«Вероятно, эти господа решили здесь навеки поселиться, — подумала она, сворачивая в переулок. — А все-таки интересно, зачем они стали снимать бомжа Бориску? Вряд ли от скуки. Бомж постоянно ошивается во дворе, роется в помойке, всех знает, все видит… О Господи, а ведь он мог оказаться случайным свидетелем! И теперь хочет получить деньги за свою информацию. Милицию он не любит и боится, а телевизионщики, такие, как Сиволап, могут отвалить за бомжовские откровения приличную сумму…»
Сворачивая из переулка в небольшой проходной двор, Катя заметила ярко-лиловую сгорбленную спину у мусорных контейнеров. «Прекрати, — строго сказала она себе, — не вздумай этого делать!» Но сама уже решительно шагнула к лиловой спине и тихо позвала:
— Бориска!
Он оглянулся и тут же расплылся в беззубой улыбке.
— А, привет, циркачка!
Катя иногда выносила для него старые вещи Глеба, перекидывалась парой приветливых слов. Однажды, когда он валялся посреди двора и все брезгливо обходили его. Катя присела на корточки, увидела, что он избит до полусмерти, вызвала «Скорую».
Бомж всегда вежливо здоровался с ней к называл циркачкой.
— Ты ведь был той ночью во дворе? — тихо спросила Катя.
— Какой ночью? — наивно захлопал глазами бомж.
— Не бойся, я ничего не скажу милиции. Тебе не придется выступать свидетелем. Но ты видел его?
— Ее, — произнес бомж одними губами.
— Что? — не поняла Катя и, спохватившись, полезла в сумочку за деньгами.
В этот момент как из-под земли выскочила огромная бабища в драной спортивной куртке и накинулась на Бориску с кулаками:
— Вот ты где, сукин сын! Паршивец такой! Она стала быстро и деловито колошматить его куда попало. Бориска вывернулся из-под ее кулаков и рванул через двор со скоростью хорошего спринтера. Баба бросилась за ним, поливая окрестности шальной пьяной матерщиной.
Катя машинально шагнула следом, но тут же остановилась. «Я просто найду его позже, — спокойно подумала она, — я ведь знаю, где он живет».
Глава 16
В двухкомнатной квартире Феликса Гришечкина бросался в глаза идеальный порядок, стерильная чистота. Если не знать, что хозяин был сорокалетним холостяком, управляющим игорного заведения, то можно подумать — здесь жила одинокая старая дева. Кружевные крахмальные салфеточки на журнальном столе, на телевизоре, на комоде. Статуэтки в серванте — фарфоровая балерина, египетская кошка из матово-черного оникса, а рядом — белый мраморный бюстик Льва Толстого.
Феликс Гришечкин с ранней юности, после смерти отца, жил вдвоем с мамой. Она работала научным сотрудником в Литературном музее. Умерла год назад. Он сохранил в квартире все, как было при маме, не тронул ни одной вещи, хотя все эти салфеточки-статуэточки его раздражали. Его вообще все раздражало в жизни. Толстяк был существом ранимым, удивительно тонкокожим. Это смешно контрастировало с его солидной комплекцией.
С шестнадцати лет он вел дневники. Общие тетради в клеенчатых переплетах стояли аккуратным рядком на книжной полке. На каждой обложке обозначены годы. Мелким четким почерком Феликс подробно описывал почти каждый прожитый день, как бы исповедался себе самому. Читать вязкие, унылые откровения закомплексованного, глубоко одинокого человека было невозможно. Становилось тоскливо и муторно на душе. Вряд ли кто-нибудь сумел бы осилить это жизнеописание. Но, по счастью, не надо было читать все.
Майор Кузьменко надеялся найти в последних тетрадях что-то о казино, о Калашникове, о Луньке и Голубе, однако своей профессиональной деятельности Гришечкин почти не касался в дневнике. Там были только личные переживания, обиды на людей, имена которых он почти не называл, обозначал одной буквой.
Последняя тетрадь начиналась январем 1997 года, была почти целиком посвящена мучительной, безнадежной любви к Ольге Гуськовой. "14 января.
Я так не хотел ехать на это сборище. Надоело. К, использует меня на всю катушку, у самого с языками плохо, а тут — пивовары из Бремена. Зачем ему тратиться на переводчика, когда управляющий владеет немецким? Пивовары ржут, как кони. Немецкий юмор воняет казармой. И он ржет вместе с ними, а я перевожу эти пошлые жеребячьи хохмы.