Надо отдать ей должное. Подробности о шантаже и угрозах она выкладывала не менее вдохновенно, чем предыдущую сказку.
— Ну вот, — ухмыльнулся Макмерфи, вытаскивая кассету, — шоу продолжается. Завтра твой дебют, потом сразу ее выход, на бис, так сказать. Чтобы ты немного взбодрился, я приготовил для тебя маленький подарок. — Он достал из кармана и протянул Григорьеву глянцевый конверт, на котором был нарисован симпатичный белый зайчик с розовыми ушками, а над ним кудрявыми золотыми буквами написано: "Привет, папочка!"
Внутри оказалось Машино письмо и фотография. Снимок был немного измят, уголок надорван. От письма исходил едва уловимый запах каких-то сладких индийских благовоний, запах борделя.
Полина ДАШКОВА
ЧУВСТВО РЕАЛЬНОСТИ
(ТОМ 2)
Глава 22
К рассвету опять пошел дождь. Он громко застучал по карнизу, и звук был похож на быструю, торжественную барабанную дробь. Дежурная сестра крепко спала в кресле у кровати. Спал охранник в своей будке у ворот, спали больные в соседних палатах.
Галина Дмитриевна Рязанцева никогда не встречалась с ними. Ее выводили на прогулку отдельно от других. Когда она шла по коридору, все двери были закрыты. Ее никто не должен был видеть. Слишком часто ее лицо мелькало на телеэкране и в прессе еще совсем недавно, рядом с лицом ее мужа.
В маленькой частной клинике лежали люди с легкими нервными расстройствами, с депрессией, переутомлением, неврозами и прочими неопасными душевными хворями. Некоторые здесь просто отдыхали, восстанавливали силы после всяких стрессов, получали свою порцию покоя, приятных оздоровительных процедур и вскоре выписывались.
Кто-то мог узнать Галину Дмитриевну, а потом рассказать, что видел ее здесь.
Окно за сеткой было приоткрыто, в палату лился свежий острый запах дождя. От ветра медленно шевелилась белая капроновая занавеска. Капли барабанили все сильней. Вспышка молнии осветила просторную палату, выхватила из полумрака мертвый экран японского телевизора, округлые края добротной светлой мебели, привинченной к полу. Стол, мягкое кресло, обитое кремовой искусственной кожей, профиль спящей в кресле сестры, дрожащую от легкого сквозняка рыжую челку, зеленую шапочку, упавшую на пол, высокую кровать, снабженную шарнирами и ремнями, лицо Галины Дмитриевны на подушке.
Повязка на лбу сбилась, сквозь бинт просочилось алое пятнышко. Влажные карие глаза открылись, и в широких зрачках успела отразиться мгновенная белая вспышка.
Был первый настоящий ливень в этом году, ранняя гроза, ленивая, медленная, негромкая, словно спросонья. Странно, что гроза началась именно на рассвете.
Галина Дмитриевна любила рассвет за тишину и одиночество. Она старалась заранее настроиться так, чтобы проснуться в это время, когда небо едва светлеет, солнце еще не взошло и кажется, что весь мир заснул. Всего полчаса в сутки, если, конечно, удавалось проснуться, ей не было стыдно и страшно жить. Никто не мог увидеть ее, заговорить, заглянуть в лицо.
Иногда, проснувшись, она просто лежала и смотрела в потолок. Если не была пристегнута к кровати, вставала, делала несколько неверных шагов от койки до окна, прижималась лбом к холодной упругой сетке.
Сейчас встать было трудно. Система мягких кожаных ремней держала ее, к тому же от больших доз препаратов, которые вкололи после недавнего приступа, по всему телу разливалась вязкая тяжелая слабость.
Самого приступа она не помнила. Осталось только смутное чувство стыда за свои безобразные жалобы и крики. Но телеэкран, в котором застыло испуганное, растерянное лицо ее мужа, ясно стоял перед глазами, и голос за кадром, глухой, тусклый, не мужской и не женский, продолжал звучать в ушах.
Она хорошо знала этот голос. Он всегда предвещал беду.
Галина Дмитриевна поерзала в постели. Если бы не сестра, она все-таки сумела бы высвободить запястья, затем щиколотки, она бы встала на ноги и добрела до окошка, держась за мебель. На это ушло бы не меньше получаса, но первая гроза стоила таких титанических усилий. Белые сполохи света были, безусловно, важным посланием, адресованным именно ей, Галине Дмитриевне, и следовало непременно понять его смысл.
Но сестра спала чутко и могла проснуться. Тогда придется разговаривать с ней, смотреть в глаза, сгорать от стыда за то, что вот она, преступница, убийца, все еще живет, коптит воздух своим черным дыханием и вынуждает других, нормальных, здоровых, ни в чем не виноватых людей нянчиться с ней.
И все-таки очень хотелось встать и посмотреть в окно. Галина Дмитриевна осторожно вытянула правую руку из петли. Руки у нее стали такие тонкие, что в ремнях давно пора было проделать новые дырочки.
Минут через двадцать больная бесшумно соскользнула на пол, доковыляла босиком до окошка. Прямо в лицо ей вспыхнула очередная зарница.
Палата была на третьем этаже. Из окна открывался красивый спокойный пейзаж. Старый яблоневый сад вырубили, посадили ровными рядами маленькие юные елки. Дальше, за высоким забором, виднелись край поля и опушка смешанного леса. Сквозь лес, через поле, шла узкая бетонная дорога. Часть ее была видна из окна палаты, и несколько раз Галине Дмитриевне удавалось заметить, как катит по ней одинокий сгорбленный велосипедист в темной спортивной шапочке.
Прямо под окном росла старая яблоня. Она одна уцелела после вырубки сада, раскидистая, корявая, она продолжала щедро плодоносить. Яблоки были мелкие, темно-красные, с приторной вяжущей горчинкой.
Нянька Рая, которая приходила убирать палату, кормить и мыть больную, однажды угостила Галину Дмитриевну джемом из этих яблок. Он был очень вкусный, густой, прозрачный. Рая объяснила, что надо обязательно добавлять немного желатина, а также лимонную цедру и капельку ванили.
Больная продрогла и потихоньку вернулась в постель. Сестра посапывала во сне. Галине Дмитриевне было стыдно даже взглянуть в ее сторону. Бедная девочка возилась с ней, терпела мерзкие истошные вопли, промывала рану на лбу, меняла повязку. Знала бы она, ради кого столько хлопот.
За лесом прокатился слабый громовой раскат, дробь дождя стала звонче и напряженней.
Били барабаны, десять маленьких барабанщиков отбивали торжественную дробь на пионерской линейке, перед выносом флага дружины. Галина Дмитриевна старалась не закрывать глаз, даже не моргать, потому что стоило на миг провалиться в темноту — и сразу мерещился широкий школьный коридор, строй барабанщиков в белых рубашках, красных галстуках, красных пилотках. Третья девочка слева — Люба Гордиенко. Палочки в ее руках мелькали с такой скоростью, что их не было видно. Люба смотрела на Галину Дмитриевну серьезно и печально.
— Ты все еще живешь? И тебе не стыдно? Меня нет, а ты живешь. Я ведь лучше тебя, я была очень хорошая девочка, я много читала, знала наизусть стихи Есенина, Кольцова и Некрасова, я могла бы столько добра сделать людям. Но меня нет, а ты все живешь. Тебе не стыдно?
Тусклый голос, не мужской, не женский, не детский, пульсировал в мозгу. Дробь дождя, тихое уютное сопение медсестры не могли заглушить его. Даже если бы сейчас загрохотали выстрелы, заиграл тяжелый рок, все равно этот тихий голос перекрыл бы все прочие звуки.
— Любушка, прости меня, — прошептала Галина Дмитриевна, — я скоро к тебе приду, осталось совсем немного.
— Да, уже пора, — ответил ей глухой знакомый голос, — ты и так живешь слишком долго.
Раньше, в начале болезни, Галина Дмитриевна слышала голос только в телефонной трубке, но потом он стал звучать сам по себе, все громче и настойчивей. На этот раз слова были произнесены настолько громко, что Галина Дмитриевна удивилась, почему не просыпается сестра.
— Любушка, прости, — повторила она, почти беззвучно, и заплакала.
Люба Гордиенко никогда прежде не тревожила ее в эти единственные, заветные полчаса перед рассветом. Галина Дмитриевна знала, что, если не останется и этой короткой передышки, если присутствие мертвой девочки заполнит все сутки целиком, от полуночи до полуночи, она не выдержит и умрет. Так в чем же дело? Она ведь именно этого хочет. Любушка ждет ее, Любушка простит ее, но только там, а не здесь.