— Вы нужны мне потому, — произнес Хот тихо и серьезно, — что Софи согласилась работать на вас, а не на меня. Едва ли не главное условие успеха нашего рискованного предприятия — ее добровольное согласие. Поэтому без вас я не обойдусь.
Тапочка в последний раз взлетела и была ловко поймана большим пальцем жилистой желтоватой ноги. Хот встал, слегка склонил голову:
— Мое почтение, Петр Борисович. Мы с вами теперь партнеры. Сердечно рад. Всей душой надеюсь, что наше партнерство будет плодотворным, взаимовыгодным и перерастет в теплую искреннюю дружбу. Не смею вас больше отвлекать от романтических размышлений в этом чудесном саду. Эдем, истинный эдем! Наслаждайтесь. Побудьте немного ангелом.
Он скрылся за розовым кустом, исчез, растворился без остатка в маслянистом сладком воздухе оранжереи.
Кольт сидел и не мог шелохнуться. Тело налилось холодной чугунной тяжестью. Стало нечем дышать. Сердце билось медленно, трудно, с каким-то болезненным скрипом, вот-вот остановится. Пальцы опухли, лежали на плетеных подлокотниках, мерзкие, негнущиеся, с голубоватыми ногтями. Следовало позвать на помощь, но в оранжерее не было ни души. Он страстно, отчаянно захотел, чтобы сию минуту явилась Соня и ввела дозу препарата, без всяких исследований, анализов, просто ввела и все, как умирающему Агапкину.
«Старик выжил, поправился, встал на ноги. Я тоже должен. Чем я хуже? Не желаю больше терпеть этой тяжести, слабости, старости, медленного страшного стука больного сердца. Что, если сейчас оно остановится? Что, если?»
Ответ на этот не произнесенный вслух вопрос он услышал мгновенно:
— Йоруба нарежет лучших роз, и на твоей панихиде произнесет речь, полную такого искреннего горя, что некоторые прослезятся.
В оранжерее отчетливо прозвучал тот же бесстрастный голос, который недавно на кухне у Агапкина объяснил страшную галлюцинацию простой фразой: «Ты умер, Петр».
— Нет, врешь, я жив, жив, — он повторял это про себя, потом вслух, медленно шевелил опухшими пальцами, ступнями, старался дышать глубоко и спокойно.
Где-то рядом послышалось журчание воды, шорох, невнятное бормотание.
— Кто здесь? — громко крикнул Петр Борисович.
Звуки разом стихли. Потом опять зашуршало. Из-за кустов появилась маленькая тощая фигурка в широких синих штанах и клетчатой ковбойке. Прямо перед собой Кольт увидел морщинистое скуластое лицо, щелочки глаз. Седые жесткие волоски бровей торчали вперед, образуя прозрачные козырьки над глазами. Седые редкие волосы торчали вверх, и получался прозрачный нимб вокруг головы.
— Кто ты? — спросил Кольт.
— Садовник я, садовник, розы поливаю, — ответил старик и еще ближе шагнул к Кольту.
Он говорил с сильным местным акцентом. Смотрел в глаза Петру Борисовичу очень внимательно своими щелочками и вдруг забормотал что-то чуть слышно, нараспев, поднял сухую руку, сделал быстрый, странный жест. Провел ладонью перед лицом Кольта, справа налево, слева направо, словно разгоняя невидимую пелену.
— Господин болеет, плохо господин, ничего, потерпи, сейчас пройдет.
«Надо, чтобы он позвал кого-нибудь, чтобы явился врач, тут должен быть врач», — подумал Петр Борисович, но ничего не сказал, почувствовал, что сейчас, сию минуту, ничего говорить не нужно.
Старик бормотал тихо, монотонно, по шамбальски, смотрел в глаза, помахивал ладонью у лица всего минуты три, не больше. Но тяжесть исчезла, сердце забилось спокойно, уверенно. Петр Борисович вспомнил, как Йоруба хвастал, что в его оранжерее работает потомственный шаман, из какого-то особенного древнего рода степных целителей. Старый уже, людей лечить не может, но с болезнями растений справляется легко, играючи.
— Старик, спасибо, ты помог мне, — сказал Кольт, с наслаждением разминая ожившие руки.
— Я не тебе помог, для растений вредно, когда рядом больной человек.
— Чем я, по твоему, болен?
— Теперь ты здоров.
— Если я опять заболею, ты вылечишь меня?
— У тебя, господин, свои доктора. Я садовник, меня растения ждут. Тут был Хзэ, дыхание Хзэ — яд, растениям тоже плохо, не только тебе, — сердито проворчал старик и заковылял прочь по дорожке между кустами.
— Погоди, старик, кто такой Хзэ?
— Черт по вашему.
Садовник исчез. Скоро опять послышался плеск воды, шорох, бормотание.
— Я жив, жив, — повторил Петр Борисович, теперь уж ни с кем не споря, а просто констатируя этот замечательный факт. — Хзэ — Хот Зигфрид Эммануил. Может быть, Йоруба не знает, что его дыхание ядовито? Или знает, но надеется на своего чудесного садовника? Я садовником родился, не на шутку рассердился, — тихо, весело пропел Петр Борисович и улыбнулся.
Только что ему было плохо, но садовник пошептал, помахал ладошкой, и все прошло. Значит, ничего опасного, никакого приступа, инфаркта, инсульта быть не могло. Так, ерунда. Нервы.
С точки зрения прагматика, материалиста, все это выглядело скорее забавно, чем страшно. Сакральная составляющая, магия. Вот если бы господин Хот оказался главой международной террористической организации, крупным мафиози, воровским авторитетом, высокопоставленным чиновником, тогда да. Но слово «черт» Петр Борисович воспринимал лишь как некую абстракцию, ругательство, мягкое, вполне допустимое.
«Что, собственно, произошло? — спросил себя Петр Борисович. — Господин Хот, кем бы он ни был, из врага и конкурента сделался моим партнером. Если отбросить всякую мистику, галлюцинации и рассуждать здраво, то это скорее хорошо, чем плохо. Да, он неприятный человек. Но банки с цистами остались на его яхте. Возможно, благодаря сотрудничеству с ним я сумею выиграть время, ведь искать препарат тут, на развалинах, — дело долгое, трудное. Степь и развалины принадлежат Йорубе. Он тоже не просто так подружился с Хотом. О препарате знает и желает скорее получить свою дозу. Придется пойти на компромисс. Во всяком случае, сделать вид, что я готов вступить в игру».
Глава двадцать первая
Москва, 1922
— А все-таки она растет, что бы ни говорил Федя, что бы вы ни говорили, я чувствую. Вы прощупайте как следует, и хватит уж дипломатничать. Скажите мне правду!
Вождь сидел на кровати, склонив голову набок. Босые ноги едва доставали до пола. Профессор Свешников в третий раз исследовал плотную липому над его правой ключицей, но ни малейших изменений не находил.
— Нет, Владимир Ильич, она не растет, какой была, такой и осталась, и по размеру, и по консистенции.
— Нет, растет, растет, сволочь! Душит меня ночами.
— Ночами душит вас совсем другое.
Ленин холодно, остро уставился в глаза профессору.
— Извольте объяснить, что вы имеете в виду?
— Воспоминания, — коротко ответил профессор.
Вместо того чтобы вспылить, вождь сник, опустил голову. Блик света мягко скользнул по лысине.
— Воспоминания? Это вы, батенька, загнули, скажите еще — угрызения совести, — пробормотал он, помолчал немного, вскинул голову и произнес громко, нервно: — Слушайте, а может, она давит на артерию? От этого головные боли, бессонница и все прочие мерзости.
— Вражеская пуля давит на артерию, к тому же свинец отравляет организм, — профессор точно и зло спародировал доктора Тюльпанова, его солидный баритон, вкрадчивую интонацию.
Ленин сгорбился, не глядя, сгреб старую пуховую шаль Марии Ильиничны, валявшуюся на кровати, закутался в нее.
— Да, они правы, — пробормотал он, — операцию придется сделать. Не позже апреля. Не позже. Никуда не денешься, придется.
— Какую операцию? Что вы имеете в виду? — тревожно спросил профессор.
— Операцию по удалению пули. Хотя бы одну надо вытащить, — Ленин принялся наматывать на палец уголок шали, — ну и спинномозговую жидкость пусть заодно возьмут, чтобы раз и навсегда пресечь эти мерзкие шепотки о сифилисе.
Профессору захотелось курить. Пачка папирос и спички лежали в кармане, но вождь не терпел табачного дыма.
— Владимир Ильич, я оставлю вас на пять минут, покурю в столовой, — сказал он, поднимаясь.