– На, угощайся. Ты чего босиком шастаешь?
– Так это, вырос я из всего, мамка говорит, на меня не накупишься обувки, – Николаша взял апельсин обеими руками, прижал к лицу. – Спасиб-дядь-Илья. Колбаса какая у вас, можно я посмотрю?
Илья стянул варежку, погладил обритую голову. Он помнил Николашу младенцем, а его родителей молодыми, здоровыми, счастливыми. Они работали на Трехгорке. Мать ткачиха, отец слесарь. Сейчас мать болела, отец пил.
– Слушай, Николаша, у тети Насти сегодня юбилей, шестьдесят лет, ты через полчасика зайди, поздравь, вот она тебя и угостит, хорошо?
– Хорошо, дядь-Илья, да только я уж поздравлял, – Николаша шмыгнул носом. – Тетя Настя меня макарошками накормила, с фаршем. Очень вкусно. Мамка-то все болеет, готовить не может, вот врачиха с поликлиники приходила, сказала, в больницу нужно ей лечь, а то помрет.
– Ну, может, и правда в больницу? И ничего она не помрет, не бойся, поправится как миленькая.
Николаша стоял потупившись, гладил пальцами апельсин. Ногти были обкусаны, на костяшках свежие ссадины. В полутемном коридоре пахло вареной капустой и хозяйственным мылом. Работало радио, Козловский пел арию Ленского. Из кухни выплыла незнакомая молодая бабенка в цветастом халате, с шипящей сковородой, увидела Илью, остановилась, прищурилась.
– Добрый вечер, – поздоровался Илья.
Бабенка не ответила, надменно тряхнула рыжей головой, унизанной белыми папильотками.
– Лисина Клавка, ей комнату Бренеров дали, – шепотом объяснил Николаша. – Стервозина такая, жуть.
Илья не стал спрашивать, куда делись Бренеры. Дверь Настасьиной комнаты распахнулась, ударил волной и растекся по коридору страстный тенор:
«Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она?»
Мамаша включала радио на полную громкость, как только там начинали петь, и приглушала, как только начинали говорить, совсем не выключала, чтобы не пропустить, если перестанут трепаться и запоют.
– Явился, бобыль бесприютный, – громовой бас Настасьи заглушил Козловского. – Я уж и не чаяла дождаться тебя, думала, забыл мамашин юбилей.
В комнате за круглым столом сидели соседи. Две старушки, Верочка и Веточка, библиотекарши. Когда Илья учился в университете, Настасья решила заняться самообразованием, записалась к ним в библиотеку, читать не читала, а двух ветхих библиотечных барышень практически удочерила. Они пересказывали ей «Анну Каренину» и «Графа Монте-Кристо». Она подкармливала их столовскими котлетами.
Илья не знал, сколько им лет. Они были двоюродными сестрами, но с возрастом стали похожи, как близнецы, обе высокие, худые, тихие, белоснежно седые. Аккуратно заштопанные кружевные воротнички, темные платья. Настасья как-то обмолвилась, что Веточка в гражданскую потеряла мужа и ребенка, а Верочка монашка с юности, теперь в миру, монастырей-то не осталось.
Рядом с библиотекаршами сидел Евгений Арсентьевич, бухгалтер, маленький, толстенький, с глянцевой лысиной. Круглые очки в стальной оправе увеличивали серые глаза и придавали бледному сморщенному лицу выражение испуга и растерянности. Фамилию он носил самую неподходящую для такого печального и застенчивого человека: Гогот. Жил за стенкой, в соседней комнате. Когда-то давно сватался к Настасье. Она долго размышляла, принять ли предложение. Ее смущало, что Евгений Арсентьевич ниже нее на голову (люди засмеют); моложе на пять лет (бросит, найдет молодую); не пьет спиртного, ест только диетическое, страдает язвой желудка (ну и на хрена такая радость?).
Получив отказ, Евгений Арсентьевич продолжал ходить в гости, Настасья привыкла к нему, жалела.
Илья поздоровался со стариками, вручил мамаше подарки. Все съедобное она сразу выложила на стол, дала Евгению Арсентьевичу нож и доску, велела нарезать колбасу. Розовые трико конфузливо убрала в ящик комода, шаль развернула, накинула на плечи. Достала из коробочки часы, разохалась, надела на запястье и потом все время поглядывала на них, трогала блестящую браслетку, стеклышко циферблата.
Специально для юбилея Настасья с лета заготовила рябиновку, она очень гордилась этим напитком. Прежде чем выпить, нюхала, жмурилась, приговаривала:
– Ой, да хорош домашний ликерчик, вкуснее любого французского.
Рябиновка была крепкая, липкая, приторно сладкая. Только Евгений Арсентьевич имел право не пить, ему Настасья поставила бутылку нарзана. Верочка и Веточка вежливо пригубили рябиновку, Илье пришлось опустошить рюмку.
– Ну, давай, сынок, за тебя, за будущих внуков-правнуков.
– За тебя, мамаша, – Илья поцеловал Настасью в пухлую, совсем не старческую щеку. – Будь, пожалуйста, здорова. Тебе больше сорока никак не дашь.
– Правильно, сынок, сорок лет – бабий цвет, – Настасья тоненько засмеялась, встала и положила свою огромную лапищу на голову Евгения Арсентьевича. – Вот он, женишок-то мой, суженый, ряженый, напомаженный.
– Почему же я напомаженный, Настя? – краснея, млея под ее ладонью, спросил бухгалтер.
– Это так, для рифмы, – улыбнулась Веточка.
– Понятное дело для рифмы, помадить-то нам нечего, волосины ни одной не осталось, – Настасья наклонилась, громко чмокнула Евгения Арсентьевича в лысину и опять засмеялась.
Но смех у нее получался искусственный, невеселый. Для веселья не хватало водки. В этой тихой компании Настасья водку никогда не пила, только «ликерчик», в крайнем случае красное сухое. Водочными собутыльниками были другие соседи, судомойка и подавальщица из наркомпросовской столовой да Федор, отец Николаши. Их она называла «простой народ», а библиотекарш и бухгалтера – «унтельгенция». На свой юбилей пригласила только «унтельгенцию», хотела посидеть культурно, к тому же считала, что ее образованному сыну за одним столом с «простым народом» делать нечего.
По радио продолжался концерт, классический репертуар сменился народными песнями. Женский хор медленно, под балалаечные переливы и гул аккордеона, выводил:
Океан да с океаном – братья кровные.
Сталин Ленину да кровный брат
по работе, по размаху орлиному,
по полету, по простору соколиному.
Мы идем со Сталиным, как с Лениным.
Говорим со Сталиным, как с Лениным.
Знает все он наши думки-думушки,
всю он жизнь свою о нас заботится.
– И думки знает, и заботится, вот уж верно сказано, – с кривой усмешкой пробормотала Настасья, протянула руку, выключила радио. – Ну, что скисли? Сидим как на поминках…
Молчание за столом стало тягостным. Перепробовали и похвалили Настасьин винегрет, селедку с луком, пирожки с капустой, колбасу, икру. Обсудили погоду. Выпили за здоровье каждого из присутствующих по отдельности и за всех вместе. Пришел Николаша, тихо, мрачно сообщил Илье:
– Клавка-стервозина про вас спрашивала, мол, кто этот гражданин с авоськой, к кому явился?
– Шпиенка-фашистка! – мамаша шлепнула себя ладонью по коленке. – Прямо так и спросила – к кому явился?
– Ага, – кивнул Николаша, – и даже поинтересовалась, чего там у него в авоське.
– Нахалюга, мать ее! Чего в авоське! Все ей надо знать, заразе! Ну а ты?
– Я грю: тети Насти сын, Ильей Петровичем звать, чего в авоське, я без понятия.
– Ну а она чего?
– Ничего. Жопой вильнула.
Николашу усадили за стол, он быстро, жадно поел и унес тарелку с угощением больной маме. Евгений Арсентьевич задремал, Настасья уложила его на кушетку, сняла с него очки, заботливо накрыла своей старой шалью.
– Вот ведь несуразный человек, ночами не спит, а к вечеру валит его дрема. Я все думаю, может, и надо было за него выйти, а, сынок?
– Так и выходи, кто мешает? – улыбнулся Илья.
– А и выйду! – Настасья поднялась, гордо выпятила грудь, подбоченилась, плавно повела могучими плечами. – Ну чем не невеста? Ладно, чайник вскипячу, чаю охота! – она притопнула каблуками нарядных туфель, отправилась на кухню.