О ком бы он ни рассказывал, всегда рано или поздно главным героем повествования становился Гейдрих. Барона несло к этому гестаповскому утесу, как щепку быстрым течением. Габи уже давно подозревала, что Франс тайно, безнадежно влюблен в Гейдриха, ревнует его не только к многочисленным проституткам, с которыми развлекается всесильный шеф Главного управления имперской безопасности, но и к жене, холодной красавице аристократке, и к романтическому ублюдку Гиммлеру, и даже к Канарису, которого Гейдрих ненавидит.
Когда заканчивалась музыка, Габи принимала ванну, ложилась спать и всегда отлично высыпалась на бескрайней баронской постели, на шелковом белье, в полном одиночестве.
Франс уходил в кабинет, примыкавший к спальне. Там его навещал семнадцатилетний юноша. Он жил в особняке, числился поваренком. Франц называл его Путци. У Путци было лицо рафаэлевского ангела. Шелковые локоны цвета липового меда, бледно-серые глаза, алые пухлые губы. Барон привез его из Гамбурга год назад. Никто не знал о его происхождении, Франс уверял, что тоже не знает. Вроде бы мальчик служил на каком-то иностранном судне, потерялся в порту, голодал, пропадал, пока не попался на глаза благородному великодушному барону, который приютил несчастного в своем доме. Национальность Путци установить не удалось. Он был глухонемой, писать и читать не умел. Но в доме фон Блеффов не могли жить личности неизвестного происхождения. Следовало как-то узаконить присутствие поваренка. Путци подвергся проверке на расовую чистоту. Ему измерили череп, по специальной таблице определили цвет волос, глаз, кожи. Все оказалось идеально арийским. Высший сорт.
Пока шла проверка, барон так страшно нервничал, что не удержался, шепнул Габи: «Какое счастье, что его родители приняли лютеранство и мальчик не обрезан!»
Габи череп не мерили, в этом не было необходимости. Родословную фрейлейн Дильс проверили по личному распоряжению Гиммлера, когда Франс фон Блефф начал регулярно появляться с Габи на закрытых вечеринках. Оказалось, что с 1750 года ни со стороны отца, скромного почтового служащего, ни со стороны матери, домохозяйки, в кровеносную систему Габи не попало ни капли грязной крови.
Чистокровные особи маршировали по экрану. Подремать не удалось. Вид марширующих кукол вызывал у Габи приступ тошнотворного страха. Пора было привыкнуть, научиться отключать чувства, но эти бесконечные парады на экране и в жизни казались жутким сном, из которого нельзя вырваться, проснувшись. Ее мучал вопрос: «А что, если великий фюрер победит и весь мир станет кукольным? Куда мы спрячемся? Полетим на Луну?»
Она очень редко позволяла себе даже мысленно произносить это «мы». Разумнее всего было бы вообще забыть «мы», научиться существовать в единственном числе.
Во время музыкальных инсценировок в спальне барона Габи иногда думала: «Бедный гомик, знал бы ты, что служишь мне таким же прикрытием, как я тебе. Моя тайна пострашнее твоей. Ты не можешь спать с женщиной. Я могу спать с единственным мужчиной на свете. Но этот мужчина – еврей. В отличие от твоего Путци, он обрезан, и внешность у него самая что ни на есть семитская. Итальянский паспорт на имя Джованни Касолли, удостоверение сотрудника пресс-службы МИД Италии дают ему возможность беспрепятственно разъезжать по территории рейха. Однажды он удостоился взять получасовое интервью у фюрера, получить священное рукопожатие, ледяное и влажное, как прикосновение дохлой рыбы».
«Еженедельное обозрение» закончилось. Вспыхнула надпись «Триумф воли». Экран заполнили пышные облака, ничего, кроме облаков, но зритель знал, чувствовал: там, в бескрайнем небе, происходит великое таинство. Лени Рифеншталь удалось невероятное. Фюрер-небожитель чудесным образом спускался с небес, а вовсе не прилетал на личном самолете в Нюрнберг. Готические башни застыли в ожидании божества. Были бы у башен руки, они вскинули бы их в нацистском приветствии, были бы глотки, они заорали бы «Хайль!».
Лени отлично сняла и смонтировала панораму утреннего города. Толпы костюмированных жителей, шеренги бойцов трудового фронта, цветы в окне, девочка, жующая яблоко. Но с божеством ничего не могла поделать даже ее гениальная камера. Как ни старалась фрейлейн Рифеншталь найти самые выгодные ракурсы, все равно было видно, что у великого фюрера жирно напомажены волосы, плечи узкие, таз широкий, лицо глупое. Даже Гесс со своим истерическим воплем в честь открытия съезда: «Партия – это Гитлер! Гитлер – это Германия, так же как Германия – это Гитлер!» — выглядел внушительнее, интереснее.
– Вы удивительно похожи на Марику Рёкк.
Габи вздрогнула так сильно, что сумочка упала на пол с колен. Связник наклонился, поднял, в темноте блеснули его глаза.
– Мы с Марикой близнецы, еще бы нам не быть похожими, – прошептала Габи.
Неужели ее так увлек шедевр Лени Рифеншталь, что она не заметила фонарного луча, не услышала скрипа соседнего кресла?
– И вы так же великолепно танцуете?
– Нет, я танцую значительно лучше. Хотите конфету?
– Спасибо, не откажусь.
Она протянула ему открытую бонбоньерку и спросила шепотом:
– Сколько вам лет?
– Двадцать четыре.
– Выглядите моложе. Немецкий вам нужно подтянуть. Акцент сильный.
Он ничего не ответил, жевал конфеты, глядел на экран. Толстый луч света из будки киномеханика коснулся его щеки, просветил насквозь большое розовое ухо.
На экране просыпался палаточный лагерь молодых штурмовиков. Бодрые крепкие юноши прыгали в озеро. Упитанный повар в колпаке и переднике размешивал варево в котле, камера скользнула по его добродушному лицу, остановилась на огромных гирляндах сосисок. Каждый партийный съезд съедал сотни тысяч сосисок и выпивал тонны пива. Но пиво осталось за кадром, как и грязные скандалы, кровавые драки, палатки, трясущиеся от пьяных гомосексуальных соитий, кислая вонь блевотины.
В кадре толстозадое божество произносило речь перед идеально ровными шеренгами.
«Вы – это Германия! Когда вы действуете, с вами действует Германия! Тот, кто с гордостью осознает себя носителем чистой крови, осознает себя ответственным перед нацией, никогда не откажется от этого права и выберет путь активной борьбы. Когда старейшие из нас уйдут (он сделал паузу и сложил руки на груди, как складывают покойникам), окрепшая молодежь продолжит наше дело!» Правая рука взметнулась вверх, левая вытянулась вдоль туловища.
Связник съел все конфеты, не отрывая глаз от экрана. Никого, кроме них двоих, в последних пяти рядах не было, во всем зале торчало не более дюжины зрительских голов. Габи подумала, что можно было бы и здесь поговорить, шепотом, на ухо, выложить информацию, не плутать несколько часов по морозу. Соблазнительно, однако где гарантия, что в спинках кресел нет «жучков»?
Марширующие шеренги заполнили весь экран, они выглядели как идеально ровные, плотно спрессованные брикеты, движущиеся в едином механическом ритме. Фильм кончился.
– Александрплац, в арке возле входа в здание вокзала, через тридцать минут, – прошептал связник и быстро направился к выходу.
Габи замотала шею шарфом, застегнула крючки шубы, аккуратно надела шляпку, принялась поправлять волосы, подкрашивать губы и повернула зеркальце таким образом, чтобы увидеть левую сторону последних рядов. Пока шел фильм, она туда не смотрела, казалось, там пусто, но сейчас вдруг заметила женщину, совсем близко, в соседнем ряду. Женщина поднялась, пошла к выходу. Среднего возраста, роста, телосложения, все такое среднее, неприметное, и лицо тусклое, и одежда серенькая, скромная. Только взгляд, мгновенный, как вспышка, отразился в зеркальце.
«За кем хвост? За мной или за ним? Господи, какая разница? Нет, разница огромная. Если за ним – это нормально. Он иностранец, проверяют всех иностранцев. Но если серая фрау идет за мной, тогда беда», – думала Габи, стуча каблуками по ледяному тротуару.
Фрау двигалась по противоположной стороне улицы, в том же ритме, почти в ногу. Габи ждала, что она исчезнет, свернет куда-нибудь. Но нет, не исчезала, не отставала. Если бы не воскресенье, можно было бы запросто нырнуть в любую лавку, погреться и заставить фрау ждать на морозе. Но лавки и магазины не работали и, как назло, ни одного кафе поблизости не было.