Дзержинский закурил, щурясь от дыма, взглянул на Валю.
— Не читать белиберды? А знаете, Валентин, тут, в этих бумагах, довольно большой процент правды. О вас, например, написано, что вы ни за что, никогда не согласитесь помогать нам. И вы действительно отказались. Ведь так, товарищ Редькин? Отказались?
— Разумеется, потому что это гадость, мерзость, любой порядочный человек на моем месте… — быстро, сквозь зубы, пробормотал Валя, и уши его запылали.
Михаил Владимирович громко закашлялся и под столом наступил ему на ногу. Бокий встал, как бы нечаянно грохнув стулом, и принялся насвистывать «Интернационал». Но Дзержинский все-таки услышал Валю, лицо его окаменело, глаза блеснули, он тихо и вежливо спросил:
— Как прикажете вас понимать, товарищ Редькин? В прошлый раз вы сослались на скверное самочувствие, а теперь вот выясняется, что это ваша принципиальная позиция? То есть наша работа, помощь нам для вас гадость? Мерзость?
— Феликс Эдмундович, позвольте, я объясню, — произнес профессор и еще раз наступил Вале на ногу. — Суть вашей просьбы заключается в том, чтобы Валентин участвовал в допросах подозреваемых, верно?
— Вам это откуда известно?
— Ниоткуда, — профессор пожал плечами, — догадаться несложно. Феликс Эдмундович, пожалуйста, выслушайте меня спокойно, без гнева. У Валентина уникальный дар. Тратить его на допросы все равно что забивать гвозди микроскопом. Во время каждого сеанса гипноза он теряет страшно много сил, он буквально тает, у него язык заплетается, никакой принципиальной позиции нет, Валя очень ослаб, у него расшатаны нервы, вы сами видите.
— Мы обеспечим ему усиленное питание и максимальный бытовой комфорт.
— Это, конечно, замечательно и в любом случае не помешает, но, боюсь, энергию, которую теряет Валя во время сеансов гипноза, компенсировать сливочным маслом невозможно. Да и не получится у него допрашивать. Ваши подозреваемые просто уснут, а заодно и следователи, и охрана.
— Неужели? Прямо вот так все сразу уснут? Вы же не засыпаете за операционным столом, когда Редькин вводит больного в летаргию, а, профессор?
— Я нет. А вот сестры, фельдшеры иногда клюют носами. Но дело даже не в этом. Феликс Эдмундович, вы представьте реальную ситуацию. Человека срочно надо оперировать. Наркоз давать нельзя. Слабое сердце, проблемы с легкими, с кровяным давлением. Единственный способ спасти жизнь — ввести больного в летаргию с помощью гипноза. Гипнотизеров полно, выступают на эстраде, предлагают свои услуги, пригласите их, они помогут допрашивать. Но доверить жизнь можно не каждому. Я бы свою или вот вашу, например, или жизнь Глеба Ивановича доверил бы только Вале Редькину.
Дзержинский скривился.
— Вот, пожалуйста, не надо делать из меня безмозглого дикаря! Я прекрасно знаю, что с Редькиным никто не сравнится, что дар его уникален. Если бы я в этом сомневался, Редькин уже давно был бы арестован. Я не собираюсь превращать его в машину для допросов и, как вы изволили выразиться, забивать гвозди микроскопом. Его помощь нужна в исключительных случаях.
Бокий встал за спиной Дзержинского, склонился к его уху и тихо произнес:
— Феликс, нет смысла.
— Что значит — нет смысла? — Дзержинский резко повернул голову. — Во время операций больные в летаргии говорят? Говорят! Сознание отключается, снимается контроль. Человек выкладывает всю подноготную. Значит, и допросить возможно!
Бокий обошел стол, сел, закурил, быстро взглянул на Валю, на Михаила Владимировича и обратился к Дзержинскому:
— Феликс, признайтесь, вы эту информацию получили от товарища Тюльпанова?
— Ну, допустим.
— И речь шла о случае с Линицким, верно?
— Вы удивительно догадливы, товарищ Бокий.
— У нас с вами служба такая, товарищ Дзержинский, нам без этого нельзя, — Бокий приподнялся, растянул губы в лягушачьей улыбке и шутовски поклонился. — Смекалка, бдительность, горячее сердце и чистые руки. Так? Я ничего не перепутал?
— Перестаньте юродствовать, Глеб, — поморщился Дзержинский, — какая разница, от кого я получил информацию? Она достоверна, я в этом не сомневаюсь.
Бокий вздохнул и покачал головой.
— Феликс, ну как она может быть достоверна, если доктор Тюльпанов на операции не присутствовал? Вместе с остальными был выставлен вон из операционной. Он ничего не видел и не слышал. А фонограф сломался, записи не сохранилось. Он ничего не знает, он врет вам, а вы уши развесили.
— Даже если бы Тюльпанов присутствовал, он бы уснул, — добавил Валя, — он очень внушаемый человек, гипнозу поддается легко. Тюльпанов бы уснул, а потом пересказал бы вам свои сновидения, и вы бы это сочли достоверной информацией.
— Сновидения, — Дзержинский вдруг расслабленно откинулся на спинку кресла. — Вот, неделю назад было у меня сновидение, наяву, прямо тут, возле подъезда Лубянки, возник ваш оракул, а с ним мужичок. Борода седая, окладистая, глазки голубые, добрые. Весь обвешан бубенцами, цветными ленточками, зеркальцами, весь звенит и сверкает. Посланник с Беловодья, ясновидец и пророк. Выразил свою готовность служить советской власти.
— Да, Гречко приводил это чучело ко мне, — кивнул Бокий, — требовал, чтобы его зачислили в штат спецотдела.
— И вы отказали, — Дзержинский укоризненно покачал головой. — Поспешили вы, Глеб. А вдруг мужичок и в самом деле ясновидец? Он бы помог нам, раз товарищ Редькин отказывается. А, кстати, как дела у него, у вашего Линицкого? Я слышал, он опять попал в госпиталь?
— Операционная рана открылась и все не заживает, кровоточит, — объяснил профессор.
Зазвонил один из аппаратов на столе. Дзержинский взял трубку, долго, молча слушал, помрачнел, закурил, тихо буркнул: «Ни в коем случае!», бросил трубку и уставился на Бокия:
— Ну, так на чем мы остановились? Тюльпанов врет, говорите?
— Ладно, выражусь мягче. Сочиняет, — Бокий усмехнулся, — выдает желаемое за действительное. Феликс, я находился в операционной, от первой до последней минуты. Могу засвидетельствовать, что больные в летаргии молчат или бредят, так это было с Линицким. Бред никакой пользы следствию принести не может, наоборот, выйдет ерунда и путаница.
Железный Феликс низко опустил голову, и стала видна большая бледная, словно восковая, плешь. Он выглядел больным и безнадежно усталым. Михаил Владимирович невольно вспомнил темные слухи, будто в отрочестве Дзержинский случайно из отцовского охотничьего ружья застрелил свою младшую сестру. Правда это или нет, но психика его надломлена. Он почти не спит, загрузил себя должностями сверх меры. Ради чего?
«Он, как и Ленин, слишком умен, чтобы по сей день фанатично верить в идею построения насильственного рая на земле, — думал профессор, — крови на нем много, терять ему нечего. Застарелый туберкулез сжигает его легкие, долго он не протянет. А все-таки в глубине его души теплится совесть, смутное, слабенькое понимание, что ответ держать придется. Он возится с беспризорниками, пытается помочь сиротам, накормить, одеть, согреть. Стоп. Зачем я пытаюсь судить его? Нет, я не сужу, просто хочу оценить уровень опасности. Он пока главный в этом страшном здании, от него многое зависит. Вероятно, оракул с его аппаратом и доносами — только формальный повод. Он пригласил нас троих не для того, чтобы обсуждать эту ерунду. Когда он говорил о Тане, открыто угрожал мне? Или только предупреждал?»
— Ладно. Пока оставим этот разговор, — сказал Дзержинский, исподлобья взглянув на профессора, — ну, а что у вас с вашим препаратом?
— Феликс Эдмундович, вы ведь знаете, в восемнадцатом году один из ваших сотрудников расстрелял мою лабораторию, убил всех подопытных животных.
— Никакой он был не наш сотрудник, но не важно. Четыре года прошло, все забыть не можете, — Дзержинский кивнул на толстую папку. — Вот тут оракул пишет, что препарата у вас достаточно, опыты вы продолжаете и недавно омолодили обезьянку. Правда это?
— Препарата практически не осталось, только неприкосновенный запас. А про обезьянку — правда, — быстро ответил Бокий за Михаила Владимировича, — зверька удалось спасти из под ножа. Дело Бубликова помните?