Оказывается, она молилась, чтобы взорвался самолет, чтобы автобус попал в аварию. Она думала, как было бы хорошо, если бы эта женщина, Катя, которая, в общем, ни в чем не виновата, никогда не возвращалась, исчезла. И вдруг фраза, от которой меня в пот бросило: «Кто-то из нас троих должен умереть».
Она говорила так громко, что стали оглядываться прохожие. Я потащил ее к какой-то скамейке, мы сели рядом, и я спросил: «Кто? Какие трое?»
Я-то, идиот, думал, что вхожу в этот заколдованный треугольник, но оказалось — нет. Он, она и Катя. В ответ — бормочет еле слышно: "Все кончится очень скоро и очень страшно. Пистолет выстрелит. Не важно, в кого… Спрашиваю: «Какой пистолет, Оленька?»
Она смотрит на меня безумными глазами и уже не бормочет, произносит четко, почти спокойно: «У меня в ящике стола лежит пистолет моего отца. Он маленький, очень удобный. Кто-то из нас троих должен умереть. Так не может продолжаться. Если я не решусь убить себя, то убью ее, эту женщину. А его не сумею. Она или я… кто-то должен».
Никаких слез, сухие решительные глаза. Я не помню, что говорил ей, вероятно нечто разумное, ласковое, я пытался ее успокоить, а она тряслась как в лихорадке. Руки у нее совершенно ледяные, а глаза пылают сухим, нехорошим огнем. «Оля, пока не поздно, отдайте мне этот пистолет. От греха подальше», — старался говорить спокойно, как бы даже равнодушно.
Молчит в ответ, смотрит на меня долго и пристально, потом нервно так губы облизывает и говорит:
«Какой пистолет, Феликс Эдуардович? Нет никакого пистолета. С чего вы взяли?»
Я знаю, ее отец был офицером. Мать, кажется, тоже. Что я могу, кроме глупых слов? Но слов она не слышит…"
Прежде чем перевернуть страницу, майор Кузьменко встал, размял спину, затекшую от долгого сидения, прошелся по комнате, закурил. А действительно, что мог сделать этот несчастный Феликс Гришечкин? Явиться к ней домой? Позвонить в милицию? Заявление написать? Что он мог, кроме слов? А слов она не слышала.
Следующая страница оказалась последней. Там было всего несколько строк. "5 сентября.
Она все-таки сделала это. Но промахнулась, попала в него. В этом есть нечто символическое… О Господи, в этом нет ничего, кроме кошмара, запредельного, безумного кошмара, из которого надо как-то ее вытащить… Хорошо, что все-таки он, а не Катя…"
Последние строки были написаны неразборчивым, нервным почерком. Рука дрожала, к тому же кончались чернила. На этом дневник обрывался.
* * *
— Еще молимся о блаженном успении новопреставленного раба Божия Глеба… — повторял пожилой протодиакон.
Катя не отрываясь глядела на бледный профиль мужа и старалась осмыслить, что видит его в последний раз. Даже не его, не Глеба, а просто мертвую оболочку. Но вместо торжественно-печального, смиренного чувства, которое должно возникнуть от глубокого многоголосья церковного хора, от сладкого запаха ладана и проникновенных слов заупокойного канона, на Катю вдруг накатила совершенно неуместная, неприличная злость.
«Глебка, кто же тебя? За что? — думала она. — Да, ты был ходок, гуляка, ты любил жить взахлеб, без оглядки. Но ты не был мерзавцем, ты врал по-детски, самоутверждался, гонялся за юбками. Но подлости не сделал никому. Не важно, разошлись бы мы в итоге или состарились вместе. Грызлись бы, как глупые собачонки, или стали бы чинной дружной пожилой парой. Важно только одно — ты должен был жить еще очень долго и умереть своей, естественной смертью, а не по чьей-то жестокой прихоти. У тебя своровали лет сорок жизни, не меньше. Наверное, я не смогу успокоиться, пока не узнаю кто. Трудно и страшно признаваться самой себе, что хочешь отомстить, тем более страшно, когда желание отплатить злом за зло накатывает в храме, во время заупокойной службы. Я не могу понять, где кончается острая, жгучая, как кислота, жалость к тебе, Глебушка, и начинается ненависть к тому, кто выстрелил в тебя из кустов. Они почему-то похожи, эти два чувства. И то, и другое жжет нестерпимо».
Она скользнула взглядом по лицам людей, стоящих у гроба. Тетя Надя, очень бледная, с мертвыми, прикрытыми глазами. Почти в обмороке. У нее убили единственного сына. Дядя Костя — весь в слезах, но лицо свежее, легкий, уже стариковский румянчик. Что-то в нем появилось от открыточного Санта-Клауса к старости.
Кате стало неловко. Ну почему она так не любит своего свекра? Не осуждает, а именно не любит, без всяких разумных объяснений. Маргоши не видно. Она где-то в глубине, в задних рядах. Она тактично стушевалась, давая родителям побыть рядом с сыном в последний раз.
Лунек, как всегда, подтянутый, гладкий. Но вместо обычной кожанки — строгий темно-серый костюм. Лицо напряженное, мрачное, глубокая морщина между бровей. Наверное, он думает сейчас почти так же, как Катя: «Кто заказал? Кто выстрелил?» Ему это не все равно. Надо рассказать ему про бомжа Бориску. Пусть Лунек тоже ищет убийцу своими средствами. И милиции надо рассказать. Но потом, позже. Не важно, кто найдет убийцу. Главное, чтобы он получил свое. Он? Или она? Неужели все-таки эта несчастная Оля?
Катя стала искать глазами в толпе лицо, которое никогда не видела. Но была уверена, что узнает эту женщину с первого взгляда. Нет. В храме ее не было.
Катя медленно оглядывала толпу. Родственники, знакомые и полузнакомые лица. Какие-то дальние тетушки, дядюшки — двоюродные, троюродные, совсем чужие. Сотрудники казино, крупье в черных костюмах, несколько девочек и мальчиков из стриптиза. Интересно, а где Феликс Гришечкин? Странно, что его нет. Вероятно, заболел от переживаний. Он очень чувствительный человек.
Катя искала глазами еще одно лицо. Она надеялась, что Света Петрова все-таки появится в храме. Здесь много общих старых знакомых, друзей детства, девочек из хоровода, который крутился вокруг Глеба с шестнадцати лет. Многие изменились, но Катя узнавала каждую. А Светы Петровой не было… В глубине, в задних рядах, Катя заметила майора Кузьменко. Маргоша в прозрачном шарфике, накинутом на голову, что-то шептала ему на ухо. Он кивал в ответ.
— Катюша, пора подходить прощаться, — услышала Катя голос своего папы.
Папа все это время стоял рядом, держал ее за руку. Мама осталась дома, помогать Жанночке. С кладбища на поминки приедет человек пятьдесят, не меньше. Среди них будут те, у кого можно узнать что-то о Свете Петровой. Господи, о чем она сейчас думает? Кончается отпевание. Провожать человека в последний путь надо со смиренным тихим сердцем, нельзя думать о плохом, о злом и суетном. Нельзя.
Катя прикоснулась губами к ледяному лбу. На мертвой коже грим. От этого почему-то особенно больно. Бумажная ленточка с текстом молитвы. Похоронный венчик. Такая же ленточка оказалась в Катиной подушке. Если бы чуть-чуть изменилось направление пули, всего на несколько сантиметров, все было бы наоборот. Сейчас отпевали бы Катю. Возможно, так и было задумано. Но дрогнула рука. Убийца нервничал, к тому же оказался не слишком метким стрелком.
Экспертиза показала, что Глеб Калашников был убит из пистолета Макарова, принадлежавшего когда-то капитану пограничных войск Николаю Гуськову и хранившегося у его дочери. За Олей приехали в понедельник, в семь часов утра. Одновременно была вызвана психиатрическая перевозка. Иветту Тихоновну увезли в геронтологическое отделение Института психиатрии им. Ганнушкина.
Выяснилось, что сосед с восьмого этажа, выгуливая собаку в ночь с четвертого на пятое сентября, видел Ольгу, которая возвращалась домой вовсе не в одиннадцать, а в половине второго.
— Конечно, это я его убила, — тусклым голосом повторяла Ольга, сидя в кабинете следователя Евгения Чернова.
— То есть вы признаетесь в убийстве Калашникова Глеба Константиновича? — спрашивал Чернов.
— Я отреклась от него, и он умер. Я больше не хотела его любить. Когда человека никто не любит, он умирает.
— Но, кроме вас, простите, у него были родители, жена. Вы исключаете, что они его тоже любили?
— Его отец любит только себя. Мать? Да, пожалуй. Я о ней почти ничего не знаю. Но материнская любовь эгоистична. Это животная любовь к своей плоти. Что касается жены — о ней лучше не говорить. К Глебу она не испытывала вообще никаких чувств. Ей нужен только ее балет. Глеб жил греховно и грязно. Но его хранила моя любовь. Поэтому я виновата в его смерти. Только я. Меня и судите.