– Сейчас начнется серпантин, – сказал Вадим, – пристегнись, пожалуйста.
Продолжая глядеть перед собой, Маша нащупала ремень безопасности, вытянула его, защелкнула пряжку.
– Хочешь, я включу музыку?
Она слабо кивнула и опять не сказала ни слова.
Он открыл «бардачок», выбрал из нескольких кассет старую, с песнями Джо Дассена, заодно достал сигареты.
Теплый хрипловатый голос французского шансонье запел о маленьком кафе в Люксембургском саду. Вадим вдавил зажигалку в приборный щиток.
– Можно мне тоже? – еле слышно произнесла Маша.
Он обрадовался, что она наконец подала голос. Значит, не так все страшно. Одна из самых неприятных реакций на шок – речевой ступор. Ведь с того момента, как он отклеил скотч с ее губ, она не сказала ни слова, ни звука не издала. Он развязывал веревку на ее запястьях, натягивал на нее свитер, выводил из сарая, усаживал в машину. Она молчала и смотрела в одну точку. Но тогда ему было не до ее психического состояния.
«Ничего, оклемается», – подумал он, давая ей прикурить.
Она курила короткими, жадными затяжками. Он заметил, как дрожит у нее рука. Увидел грязную ладонь в кровавых царапинах.
– Где это ты так? – спросил он.
Она нервно сглотнула и прошептала:
– Простите, я не могу сейчас говорить... Потом...
Маше было невыносимо трудно не только говорить, но и думать. Она все еще чувствовала на себе потную тушу бородатого чеченца, в ноздрях стоял кислый запах из его рта, тело ныло от ощущения тошного, звериного ужаса, унизительной беспомощности. Ей казалось, какая-то часть ее души так и осталась валяться там, в сарае, на заплеванном полу и никогда она уже не сумеет собрать себя воедино, стать прежней.
Она понимала, что все кончилось хорошо, самого страшного с ней не произошло, надо вздохнуть с облегчением и сказать спасибо этому седому голубоглазому человеку. Если бы не он... Лучше не думать, что произошло бы, если бы не он.
Конечно, девятнадцать лет своей жизни Маша провела не в теплице, не под стеклянным колпаком. Но для нее с детства существовали как бы два мира. Они были параллельными и никогда не пересекались.
Она родилась и выросла в самом центре Москвы, ее мир состоял из старых уютных дворов и переулков, которые создавали иллюзию отдельности и защищенности. В этом отдельном и защищенном мире были мама, папа, дедушка, школьные и институтские друзья, театр, танец, классическая литература. Маша могла нервничать и переживать из-за ссор с родителями, из-за того, что плохо готова к завтрашнему экзамену или руководитель творческой мастерской в пух и прах разнес выдуманную ею психологическую трактовку какого-нибудь этюда. Самым важным, сверхценным в этом ее маленьком мире был человек с его тонкой и сложной душой, мыслями, чувствами, оттенками чувств.
Рядом существовал совсем другой мир. Там гориллоподобные ублюдки матерились у коммерческих ларьков, проститутки с пустыми глазами зябли ночами у «Палас-отеля», мчались джипы и «Мерседесы» с затемненными стеклами, сшибали все на своем пути, обдавая прохожих грязью. Там, в параллельном мире, стреляли, резали, насиловали, там лилась кровь, торговали наркотиками, всякие солнцевские и болдинские группировки наезжали друг на друга, там шла чеченская война. Человеческая жизнь не стоила там ничего и шкала ценностей была совсем другая.
Маша искренне верила, что ее собственный уютный мир и этот, страшный, параллельный, не пересекаются нигде и никогда, существуют каждый сам по себе.
И вот сейчас параллельный мир навалился на нее сопящей тушей бородатого чеченца. Оказалось, что человек со всеми его философскими, космическими сложностями, с его глубокой, неповторимой душой может быть запросто растоптан, уничтожен, распят на заплеванном полу, превращен в беспомощное животное. Машу как будто навсегда изваляли в вонючей грязи.
Грязь въелась в кожу, и никогда теперь не отмыться.
Далеко внизу открылось спокойное яркое море. Справа шел отвесный слоистый склон горы. В окно пахнуло йодом и эвкалиптом. Машина плавно вписывалась в зигзаги и повороты серпантина. Мягкие солнечные блики щекотно скользили по грязным Машиным щекам.
Она пока не задумывалась, куда они едут и что будет дальше, кто такой этот Вадим Николаевич, почему он дважды оказался в нужном месте и в нужное время. Правда, о первом случае сейчас и вспоминать смешно. Те, в цветастых рубашках, наверняка отпустили бы ее. Покуражились и отпустили бы. Это просто такой способ заигрывания. Еще вчера эти приставания на улицах и на пляже казались ей настоящим кошмаром. А сейчас и вспоминать смешно.
Рядом с Вадимом Николаевичем она чувствовала себя в безопасности. Пока важно только это. Прежде всего надо как-то унять изматывающую сильную дрожь.
Закрыв глаза, Маша откинулась на мягкую спинку сиденья. Она вспомнила, как преподаватель актерского мастерства Сергей Усольцев учил их расслабляться и отключаться. «Это помогает не только перед спектаклем, но и в обычной жизни, когда очень худо, – говорил он. – Вместо того чтобы трястись в истерике, надо закрыть глаза, дышать глубоко и спокойно. Надо найти свой личный звуковой код расслабления. Для этого годится любой текст, лучше стихотворный, и обязательно очень красивый и глубокий по смыслу. У меня, например, это Тютчев, строчки из стихотворения на смерть Денисьевой: „Ангел милый, слышишь ли меня?“ У кого-то, я знаю, это начало первой главы „Евгения Онегина“. Вот к следующему занятию найдите каждый для себя такие строчки».
Маша выбрала стихотворение Баратынского «Пироскаф».
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!
Не открывая глаз, она попыталась повторить про себя эти строчки, потом стала вспоминать стихотворение целиком. Отключиться и расслабиться не удалось, но дрожь прошла, стало намного легче. Ритм стихотворения стал для нее сейчас чем-то вроде лекарства.
Папа говорил: «Русская поэзия ко всему прочему еще и отличное психотропное средство. Меня, например, из любого житейского дерьма всегда за уши вытягивает Пушкин».
«Когда читаешь про себя стихи, уже не чувствуешь себя бессмысленным, растоптанным животным, – думала Маша, – но по-настоящему я убедилась в этом только сейчас. Теперь я знаю, что параллельные миры запросто могут пересечься – в любой точке, в любую минуту. Не только в геометрии Лобачевского, но и в обычной жизни».
Маша открыла глаза, когда «Тойота» остановилась у железных ворот. Вадим вышел из машины, отпер ворота, опять сел за руль и, въехав в небольшой двор, запер их изнутри.
– Ты, наверное, прежде всего хочешь принять душ? – спросил он, когда они вошли в гостиную одноэтажного кирпичного дома.
– Да, – кивнула Маша, – если можно.
Он провел ее в ванную, зажег свет. Все сверкало белым кафелем и стерильной чистотой.
– Вот здесь чистый халат, полотенца, в общем, сама разберешься.
Оставшись одна, заперев дверь на задвижку, Маша решилась повернуть лицо к большому зеркалу над раковиной. Из зеркала глянуло на нее нечто невообразимое: спутанные, лохматые волосы, щеки в разводах копоти, чужие, сумасшедшие глаза.
Стягивая через голову свитер, брезгливо сбрасывая разодранную майку, она вдруг подумала о том, что надо будет обязательно перестирать все вещи, они валялись на заплеванном полу в сарае, ни одну из них она надеть на себя не сможет.
«И в рюкзаке все грязное, и джинсы грязные, и свитер. Все придется стирать. Интересно – где? Здесь, в чужом доме, неудобно».
Ткань джинсов плотно присохла к разбитой коленке. Маша попыталась размочить теплой водой, разозлилась, отодрала так. Было очень больно, но она даже не поморщилась.
«Лучше бы вообще все это выкинуть, – рассуждала она, стоя под горячим душем, – но рука не поднимется. Почти все вещи шила и вязала мама. Как же я выкину? Придется стирать. И потом, надо ведь в чем-то до Москвы доехать».
Намыливая голову шампунем, она все-таки не сдержалась и заплакала. Слезы текли сами собой, смешивались с теплой водой, с пеной шампуня. Они были злые, отчаянные, но не соленые, совсем пресные от воды, с противным мыльным привкусом.