Настасья вышла за калитку на звук мотора в оренбургской шали поверх фланелевого платья, стояла посреди дороги, выпятив пузо, скрестив на груди руки.
– Может, не будем пока говорить ей? – спросила Маша.
Она не то чтобы побаивалась Настасьи, просто не могла с ней долго общаться. У Настасьи был заскок: Машуня слишком тощая, ничего не ест и с этим надо что-то делать. Каждая семейная встреча превращалась для Маши в сражение за право оставаться собой. Настасья накладывала ей в тарелку горы картошки, пихала в рот свои пышные пироги. Доводы, что у Маши профессия, при которой нельзя полнеть, Настасья встречала презрительным фырканьем. Илья вмешивался только в крайних случаях, когда мамаша повышала голос, а Маша выходила из-за стола.
– Если она узнает, сведет меня с ума. – Маша покосилась на Илью. – Заставит жрать как на убой.
– Ну-ну, перестань, – добродушно пробурчал Илья, – просто ей обидно, когда ты пренебрегаешь ее шедеврами. Для мамаши стряпня – профессия и творчество, как для тебя танец. Каждый ее очередной пирог вроде твоего фуэте или кабриоля. От маленького кусочка ничего с тобой не случится. Главное, попробовать и восхититься.
Они подъехали совсем близко. Рядом с мощной Настасьей возник Евгеша в телогрейке, новоиспеченный муж, бывший сосед по пресненской коммуналке. Он был ниже нее на голову, притопывал огромными кирзовыми сапогами, указывал маленькой ручкой на приближающийся автомобиль.
– Кот в сапогах. – Маша хмыкнула. – И где только раздобыл такую красоту?
– Настасья купила, видно, на вырост. – Илья остановил машину.
– Не будем говорить! – твердо повторила Маша.
Илья в ответ молча пожал плечами.
Дальше все шло как по-писаному. Медвежьи объятия мамаши, басовитые восклицания:
– Сынок, вот уж не чаяли мы такой радости! Машуня, батюшки мои, ну совсем исхудала! – Мамаша втянула щеки, вытаращила глаза и произнесла свое коронное: – Скелетина!
Евгеша светски побеседовал о погоде, чинно пожал гостям руки. Илья открыл багажник. При виде пакетов с гастрономическими роскошествами мамаша заохала:
– Сынок, ну ты прям весь свой распределитель приволок!
В доме Настасья притихла, деловито возилась на кухне, коротко покрикивала на Евгешу, бегавшего мелкой рысцой туда-обратно то с банкой маринованных маслят, то с горшком квашеной капусты.
Илья надел телогрейку, отправился к сараю рубить дрова. Маша пошла с ним, присела на пень, запрокинув голову, смотрела в небо. Она чувствовала внутри нежные, упругие движение крошечных ручек и ножек и мысленно обращалась к ребенку: «Ты видишь облака? Большое, пухлое, белое, на нем, как на подушке, длинные серые пряди. Вон те два маленьких круглых похожи на детей в толстых шубках, чинно гуляют, за руки держатся. А там, над сосновыми верхушками, маленькая фигурка, похожа на ласточку, то есть на тень ласточки. Но это вовсе не тень и не птица. Это мальчик Май, мой хороший друг и партнер, мы с ним танцевали…»
Она перевела взгляд на Илью и продолжила мысленный разговор с ребенком: «Ладно, о Мае расскажу тебе когда-нибудь потом, когда подрастешь. Смотри, как папа твой дровишки колет легко, ловко, будто всю жизнь только этим и занимался. У тебя две бабки и три деда. Мой папа главный дед. Карл Рихардович нам как родной, тоже годится тебе в деды, и Евгеша чем не дед? Будет с тобой в ладушки играть, потихоньку ябедничать на деспота Настасью. Дядя у тебя умный, талантливый. Дядя Вася…» – Она тихо рассмеялась, вообразив своего четырнадцатилетнего брата дядей.
Илья крякнул, расколол очередное полено, взглянул на Машу.
– Ты чего смеешься?
– Просто так, потому что все хорошо. – Она встала, обняла его, уткнулась лицом в плечо.
От телогрейки пахло свежей стружкой и дымом. Запах, совсем не свойственный Илье, непривычный, показался знакомым и уютным.
– До того хорошо, что возвращаться в Москву совсем не хочется. – Илья вздохнул. – Так бы и жить, дровишки колоть, печку топить, по лесу гулять. Ну, может, все-таки скажем ей сегодня?
Маша, не отрывая лица от его плеча, помотала головой:
– Скоро уже будет очень заметно, вот тогда и скажем.
– Тогда она обидится, что не сразу сказали. Это ведь главная ее мечта, могла бы радоваться прямо с сегодняшнего дня. Вязала бы шапочки, кофточки.
– Ты что? – Маша отпрянула, нахмурилась. – Нельзя заранее, считается, плохая примета.
Послышались торопливые шаги. К ним приближался запыхавшийся Евгеша:
– Настасья, гм-м, Федоровна зовет всех к столу.
На этот раз ни котлет, ни пирогов с ливером на столе не оказалось. И спиртного тоже. Гречневая каша с грибами, домашние соленья.
– Повезло тебе, скелетина, – шепнул на ухо Илья. – Великий пост, как раз Страстная неделя.
Настасья услышала последние слова, покосилась на Илью.
– Ох, сынок, вот в Москве я в церкву-то ходить не могла, опасалась, стукнет кто. Ну, думаю, в «Ильичах» потихоньку буду. Храм тут старинный, совсем недалеко, Благовещенья Пресвятой Богородицы.
– Мамаша, ты прости, но тут тем более стукнут, – осторожно заметил Илья.
– Я тоже говорю, – возбужденно зашептал Евгеша, – соседи – сплошное начальство. Ладно сами начальники, они-то на службе небось устают, ни до чего дела нет. А вот жены ихние и прочие родственники бездельем маются, проявляют особую бдительность, друг за дружкой так и зыркают.
– Ой, ладно, – Настасья сморщилась. – Сходить-то успела три раза, утречком, пока твои бдительные дрыхнут.
– Попы тоже бдительные бывают, – пробормотал Илья, глядя в тарелку.
Маша под столом наступила ему на ногу. Настасья взвивалась до потолка, стоило вякнуть что-то плохое о священниках. Так случилось и на этот раз.
– Не смей! – крикнула мамаша, гневно сверкнув глазами. – Никогда ни один батюшка стукачом не станет, на мучение, на казнь пойдет, а грех такой на душу не примет! Это ж иудин грех, самый из всех мерзкий!
– Настя, так ведь обязаны они, – робко возразил Евгеша, – попробуй не сообщи.
– Нынче все обязаны, но не все сообщают! – рявкнула мамаша, – а из батюшек так вообще никто. Потому упырь усатый и громит храмы, что жжет его нестерпимо свет нашей веры православной.
Евгеша так втянул голову, что закрыл уши плечами. Он пугался, когда Настасья произносила слово «упырь», тем более с уточнением «усатый».
Илья тихо присвистнул.
– Да-а, мамаша, здорово афоризмами говоришь.
– Никакими не «измами», правду я говорю, и ты со мной не спорь, сынок.
– Не спорю. – Илья поднял руки, сдаваясь. – Но ты, мамаша, все-таки осторожней там исповедуйся.
– Где – там?
– Ну, куда ты к заутрене бегаешь?
– Некуда больше бегать, – проворчала мамаша, остывая, – в Благовещенье Пресвятой Богородицы теперь склад вторсырья.
– Давно закрыли? – сочувственно спросила Маша.
– Сразу после Рождества комиссия исполкомовская нагрянула. Привязались к батюшке, мол, антисанитарные условия. С одной ложки всех подряд кормите, инфекцию распространяете. Это они про Святое Причастие. Младенцев в сырую воду кунаете. Это они про Крещение. Велели хлорку сыпать в купель. Батюшка ихние бумажки подписал: будет вам хлорка, только храм не трогайте. Нагрянули опять. Воду проверили, конечно, никакой хлорки. Вот и закрыли последний храм, а батюшку… Ну скажи, сынок, кончится это когда-нибудь? Батюшке восемьдесят. За что?
– Настасья, перестань, – зашептал Евгеша, – хватит изводить Илью этими разговорами! Будто от него зависит!
Илья резко отложил вилку. Вопрос «за что?» действовал на него убийственно. Раньше он вскипал, мог накричать: «Никогда не задавай этого вопроса! Не смей, слышишь? Вопрос-ловушка! Нет на него ответа!» Теперь молча застыл и побледнел так, что проступила щетина на гладко выбритых щеках.
– Прости, прости, сынок, нечаянно вырвалось, – испуганно залопотала Настасья.
Илья не шевельнулся. Евгеша сгорбился, скрючился, будто собирался нырнуть под стол. Стало тихо, только дрова в печи потрескивали. Маша заметила на стене леонардовскую «Мону Лизу» в резной рамке и бодро произнесла: