В очередной раз он зашел в купе, достал из чемодана блокнот и чернильный карандаш. Сидя на неудобном откидном стульчике в пустом полутемном вагонном коридоре, приспособил блокнот на колене, стал писать, мусолил карандаш, старался ничего не упустить.
«Дорогой Эрни!
Раньше мне казалось, а теперь я абсолютно уверен, что события в России происходят по некоему заранее продуманному плану. Кто автор? В чем его цель? Нерон подпалил Рим, наслаждался зрелищем чудовищного пожара и гибели в огне тысяч римлян, просто так, для собственного удовольствия. Нерон был сумасшедший. Это все объясняет. Это ничего не объясняет.
Чем ближе я узнаю нынешних правителей, тем глубже мое убеждение, что они действуют не по своей воле. Поджигателям зрелище пожара и пепелища не приносит удовольствия, как Нерону. Они в растерянности, мечутся, пытаются залить пламя, которое сами разожгли. Эрни, ты можешь вернуться к нашему давнему, еще студенческому спору, сказать, что я слишком идеализирую человека, не учитываю то темное, звериное, иррациональное, что таится почти в каждом и особенно сильно проявляется, когда человек становится частью толпы. Но согласись, темные инстинкты толпы всегда следствие, а не причина. Кто-то должен разбудить их, играть на них, как на клавишах.
Было бы правомерно говорить об инстинктах, стихии, социальных противоречиях, немощи царского правительства, усталости от войны и прочих составляющих, если бы все закончилось февралем-мартом семнадцатого. Но последовал октябрь. К этому перевороту толпа со всеми ее темными инстинктами никак не причастна. Толпа попросту не знала, что происходит, кто такие большевики, каким образом и зачем они взяли власть. Но я решусь поделиться с тобой еще более парадоксальным наблюдением. Они, большевики, сами не знали этого. Не знают до сих пор. Теория Маркса, на которую они ссылаются, вовсе никакая не теория, не рецепт, а только критика мирового порядка и смутные пророчества о призраке, который бродит по Европе.
Вот как раз о призраке я и хотел поговорить с тобой, Эрни. Помнишь, ты в шутку назвал так своего пациента Эммануила Зигфрида фон Хота? Мы гуляли с ним по Вене. В Хофбурге он встретил двух своих знакомых. Эти молодые люди выглядели весьма жалко. Один, постарше, кавказец, рябой, тщедушный. Шея обмотана красным шарфом домашней вязки. Второй, совсем юный, австриец, в длинном черном пальто, с бледным изможденным лицом и голубыми выпученными глазами.
Господин Хот сказал о них: наши мальчики, поэт и художник. Позже ты объяснил мне, что, путешествуя по миру, Хот ищет юношей, наделенных медиумическими способностями. Будто бы он изучает психологический аспект жречества, от Древнего Египта и Вавилона до наших дней. Никакой практической цели у него нет. Только бескорыстное любопытство исследователя.
Это почти все, что я запомнил. Прошло девять лет. Конечно, твоего пациента господина Хота забыть трудно, тем более он тогда с точностью до месяца предсказал начало войны. Но образы молодых людей могли бы стереться совсем, если бы не одно обстоятельство.
Кавказец, которого Хот назвал поэтом, сегодня один из главных большевистских вождей. Иосиф Сталин. Я вижу его часто, около года назад мне довелось удалить ему аппендикс.
В начале этого сумбурного послания я высказал предположение, что нынешние правители России действуют не по своей воле. Так вот, Сталин исключение. Он единственный из них, кто не кажется мне марионеткой. Он ведает, что творит, и планомерно, умно, расчетливо движется к некоей своей, ему одному известной цели.
Эрни, ты знаешь, меня не назовешь трусом. Но когда я встречаюсь со Сталиным, смотрю ему в глаза, мне страшно. У меня, как у собаки, шерсть встает дыбом и поджимается хвост.
Наверное, цель Сталина определяется просто: единоличная власть. Помнишь, как Хот сказал о нем и о том молоденьком австрийце: „Вожди новых масс, самых глубочайших низов человечества“? Так вот, в последнее время меня не покидает чувство, что речь шла о глубочайших низах в прямом смысле. Адская бездна, вот что разумел господин Хот. И тут правомерно говорить уже не о цели, не о политической власти, а о чем-то большем. О миссии.
Эрни, скажи, что я ошибаюсь, что это мнительность, нервное переутомление или начало старческого слабоумия. Скажи, я с радостью поверю. Но если есть хотя бы малейший шанс у Сталина добиться власти и осуществить свою миссию, я хочу, чтобы мои дети и внук успели покинуть Россию до того, как это произойдет. Обо мне речи, конечно, нет, меня не выпустят. Но они должны уехать. Иных вариантов я не вижу.
Письмо это, вероятно, попадет к тебе в виде устного пересказа. Везти его через границу слишком рискованно. Федя Агапкин, мой бывший студент, ассистент, теперь он мне как сын, ты можешь полностью доверять ему.
Интересно, как поживает тот пучеглазый австриец? Обрадуй меня, скажи, что он все-таки поступил в Академию художеств или по прежнему зарабатывает рисованием рекламы талька для подмышек?
Обнимаю тебя. Даст Бог, когда-нибудь увидимся. Твой Микки».
Федор поставил последнюю точку, дважды перечитал написанное, затем выдрал листы из блокнота, порвал их в мелкие клочья.
Еще далеко было до рассвета, когда они с князем вышли на платформу старого мюнхенского вокзала. Князь, хмурый, отечный, сонный, долго вспоминал название отеля, злился на водителя таксомотора, который не желал понимать его дурного немецкого.
— Это центр города, что-то морское, корабли, сражения, — повторял князь сиплым спросонья голосом, щелкал пальцами и шарил по карманам в поисках бумажки с адресом.
Наконец нашел. Оказалось, что отель называется «Адмирал», находится в Швабинге, районе университета, неподалеку от знаменитой Леопольдштрассе.
— Рядом Английский сад, если бы сейчас было лето, лучшего места для прогулок не найти, — пробурчал князь на ухо Федору, когда таксомотор пересек привокзальную площадь.
— Вы здесь уже бывали? — спросил Федор.
— В одной из прошлых инкарнаций, в конце пятнадцатого века я был королем Баварии Альбрехтом Четвертым Мудрым, — сообщил князь и зевнул со стоном.
Отель оказался маленьким, вполне уютным и недорогим. Портье немного говорил по русски, узнал князя, обратился к нему «господин Гуржефф». Оказалось, что два одноместных номера были заказаны телеграммой неделю назад.
— То есть вы неделю назад знали, что мы отправимся в Мюнхен? — спросил Федор.
— Я все заранее знаю, я на сто, на двести лет вперед знаю, — ворчал князь, поднимаясь по винтовой лестнице, — ты меня не трогай. Я плохо спал, ты всю ночь ворочался, скрипел полкой, ходил туда сюда. Вот мой номер, твой этажом выше. Спать буду до обеда. Тебе тоже советую. В пять спустишься вниз.
Он уже почти закрыл дверь своего номера, но вдруг остановился, медленно повернулся, взглянул на Федора и тихо спросил:
— Скажи, дорогой, что ты писал ночью в коридоре?
У Федора пересохло во рту. Князь не таращился, не делал пронзительных глаз. Просто смотрел, очень внимательно и серьезно.
— «Мне не спится, нет огня, всюду мрак и сон докучный», — произнес Федор.
— Стихи? — с легким смешком спросил князь.
— Конечно. «Стук часов лишь однозвучный раздается близ меня».
— Ты сочиняешь стихи?
— Нет. Это не мои стихи.
— Зачем же ты писал, если это другой уже сочинил?
— Я пытался вспомнить. «Жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?» Я очень люблю Пушкина. Тренирую память. «Стихи, сочиненные ночью, во время бессонницы». У меня как раз была бессонница, вы храпели страшно.
Князь еще минуту смотрел на него, потом покачал головой, лукаво прищурился и погрозил пальцем:
— Ай, врешь, дорогой!
— Нет. Это правда! — с вызовом воскликнул Федор, опасаясь даже подумать о том, что князь может знать про письмо.
— Врешь, вре-ешь, насквозь тебя вижу, все врешь, — пропел князь, — я никогда не храплю.
Федор едва доплелся вверх по винтовой лестнице до своего номера. Закрылся на три оборота. В зеркале над умывальником он увидел, что на губах остались едва заметные синие пятна от чернильного карандаша.