«Спрашивается, зачем создавать такие сложные игрушки? Неужели только для того, чтобы они ломались, тлели, воняли? Человек осознает, что смертен, и мучается. Итог всегда один — смерть, разложение. Животное о своей смерти не ведает, но у человека есть разум. Зачем? Чтобы осознавать и страдать? Имитация разумней, интересней. Незрелость эритроцитов вполне может быть связана со способностью всего организма к осмысленной регенерации. А вдруг это есть альтернатива унизительному страданию? У человека восстанавливаются клетки печени, кожный покров, но и то лишь небольшие участки. Что еще? Мозг? Более совершенное существо должно уметь восстанавливать любой поврежденный орган и весь организм в целом».
Внутренний монолог звучал сам собой и так отчетливо, словно это были не ее собственные мысли, а кто-то нашептывал на ухо, подсказывал, объяснял, учил.
Дворник за окном воткнул в сугроб лопату, снял варежки, стянул с головы черную ушанку, зачерпнул горсть снега и протер лицо. Он стоял прямо напротив окна. Голова его, слишком большая для тощего маленького тела, оказалась лысой. Кожа была темной, пепельно коричневой. Лицо сморщенное, даже не старое, а древнее, как кора трехсотлетнего дуба. Глаза, два больших светящихся пятна, поймали взгляд Сони и уже не отпускали. На таком расстоянии, сквозь стекло, невозможно было разглядеть цвет глаз, но Соня видела, что они светло карие, золотистые. Вероятно, эффект свечения возникал из-за контраста с темной кожей. Размер глаз, пропорции лба и черепа были как у плода на пятнадцатой неделе внутриутробного развития.
Соня сфокусировала взгляд и стала видеть еще детальней, словно смотрела в бинокль. На голом коричневом темени она разглядела крестообразный шрам и заметила ритмичную пульсацию незакрытого костью ромба, младенческого родничка.
— Все, я пью твой кофе, — сказал Дима.
Затем заговорила Орлик.
— Соня, вы слышите меня? Вы хотите взглянуть на самый ценный артефакт? Я все-таки нашла его, именно здесь, как и предполагала, глубоко под землей, в древней алхимической лаборатории.
— Вы имеете в виду хрустальный череп Плута? — спросила Соня.
— Да, именно его. Лет десять искала, и вот, наконец.
— Зимой раскопки вести невозможно. Как же вам удалось?
— Я еще осенью его нашла, но пока Герман Ефремович болел идеей создать здесь туристическую Мекку, я ни слова никому не говорила. Сначала нужно было обеспечить безопасность. Знаете, Йоруба — человек тщеславный и легкомысленный. Я боялась, вдруг он не удержится перед соблазном устроить большое шоу, раструбить на весь мир, какое чудо найдено здесь, в его владениях.
— Елена Алексеевна, это открытие мирового значения. Вам разве не хочется получить заслуженную порцию славы? — спросила Соня и не узнала собственного голоса.
Он звучал глухо, тускло, словно голосовые связки закоченели.
— Стать на пару дней героиней новостей? — Орлик рассмеялась. — Только об этом и мечтаю всю жизнь.
Соня хотела спросить еще что-то, но закашлялась.
— Да ты простужена, вот в чем дело. Ну ка, дай лоб, у тебя нет температуры?
Дима подошел к ней сзади, совсем близко. Она почувствовала его тепло, услышала дыхание.
«Ненавижу. Не смей меня трогать», — вкрадчиво прошептал уже знакомый внутренний суфлер.
Оставалось повторить вслух. Но в это мгновение дворник за окном вскинул руку, и большой снежок ударил в стекло, как раз там, где застыло лицо Сони.
Удар получился слабый, снежок рассыпался сверкающей пылью, но Соню тряхнуло, отбросило от окна. Она бы упала на пол, если бы Дима не успел подхватить ее. Голова у нее закружилась, по всему телу забегали быстрые тонкие иглы. Сердце стукнуло сильно, болезненно, и она поняла, что несколько секунд перед этим оно молчало, не билось, стиснутое хрустящей ледяной коркой. Как только оно ожило, вкрадчивый голос внутреннего суфлера исчез.
Дима обнял ее и прижал губы к ее виску.
— Температуры нет, ты, наоборот, холодная, дрожишь. Ну, что с тобой, Сонечка?
Она уткнулась ему в плечо и прошептала:
— Прости, я не знаю.
Орлик приоткрыла окно, высунула голову, закричала:
— Эй! Это была плохая шутка! Швырять снежки в окно! От вас я такого хулиганства не ожидала, уважаемый Дассам!
Берлин, 1922
У князя Нижерадзе взгляд был неприятный. Во время разговора выпуклые глаза впивались в лицо собеседника с таким выражением, будто за словами скрывался иной, тайный смысл или будто князь знает о собеседнике нечто, чего тот сам о себе не ведает. Если бы Федор не был врачом, он бы, вероятно, растерялся, смутился и устал после нескольких минут общения с князем. Но Федор сразу сделал скидку на экзофтальм, пучеглазие, связанное с нарушением функций щитовидной железы.
— Как вам удалось разыскать меня в таком случайном месте? — спросил Федор.
— А как вы думаете?
— Вы заранее знали адрес пансиона, дождались, пока я выйду, отправились следом. Немного странно, что не подошли сразу.
Они медленно шли вперед, по набережной. Федор прихрамывал, Нижерадзе двигался легко, уверенно, то и дело обгонял Федора. В очередной раз обогнал, обернулся, уставился на него своим многозначительным взглядом.
— Мне хотелось сначала поглядеть на вас со стороны. У вас было приподнятое настроение. Не мудрено, после российской нищеты и разрухи вы попали в рай.
— Ну, раем нынешнюю Германию вряд ли назовешь. Жесточайший кризис, инфляция, — возразил Федор.
— А все-таки с Россией не сравнить, верно? — Нижерадзе подмигнул, и усы его приподнялись в улыбке.
— Верно, не сравнить.
— Плохи там дела?
— В восемнадцатом было хуже.
— Э, дорогой, не обольщайся. Худшее для вас, русских, еще впереди. А что морщишься, хромаешь? Ну-ка, подойди к оградке, стой на месте, не шевелись.
Федора немного покоробило от того, как легко перешел на «ты» его новый знакомый, от повелительного тона. Однако он послушно остановился. Ему стало любопытно, что будет дальше.
Нижерадзе принялся водить ладонями вдоль боков Федора, не прикасаясь, на приличном расстоянии. Глаза закрыл, бормотал что-то, шевелил усами. Федор рад был передышке. Спокойно наблюдал за лицом князя. Лицо напряглось, побагровело. Брови и усы смешно двигались вверх вниз.
— Правую голень ломал в детстве? — деловито спросил князь.
Никаких переломов у Федора никогда не бывало, но он решил подыграть, изобразил изумление.
— Как вы узнали? Да. Ломал. Очень давно, в третьем классе гимназии.
— А, вот срослось неправильно. Потому много ходить не можешь, хромаешь. Ладно, так и быть, вылечу тебя.
— Что, прямо сейчас? Здесь?
— Э, нет, травма слишком давняя, долго работать с ней нужно. А стреляться зачем хотел? Из-за женщины?
Федор вздрогнул. Если с переломом князь ошибся, то с попыткой самоубийства попал в точку. Было такое, Агапкин правда пытался застрелиться в ноябре семнадцатого, когда Данилов вернулся к Тане после боев с большевиками за Москву, проигравший, но живой и невредимый.
— Никогда не хотел и не пытался, — холодно произнес Федор.
Нижерадзе открыл глаза, приблизил лицо так, что стал слышен запах чеснока из его рта, и, погрозив пальцем, прошептал с лукавой усмешкой:
— Ай, врешь, дорогой. Пистолет дал осечку, повезло тебе, но смотри, такие шутки не проходят даром.
Агапкин про себя облегченно вздохнул. Князь сказал наобум и угадал случайно. Самоубийство среди образованных юношей и девушек поколения Федора было в большой моде. Спасла его от пули в висок вовсе не осечка. Спасло нечто совсем иное. Этого князь никогда ни за что не узнает, как ни зорки его выпученные глаза, как ни чувствительны толстые, поросшие жестким черным волосом пальцы.
Набережная осталась позади. Теперь не нужно было сверяться с картой. Князь вел Агапкина к аптечной конторе. По дороге кивнул на витрину магазина мужской одежды.
— Как дело сделаешь, туда пойдем.
— Зачем? — спросил Федор, стараясь, чтобы не дрогнул голос.