Повисла тишина. Крупская продолжала смотреть на мужа, но больше не щурилась. Глаза выкатились из орбит, губы задрожали.
— Володя, перестань, пожалуйста, — прошептала она, закрыла лицо руками и прогудела сквозь ладони: — Володя, мне страшно.
Мария Ильинична, все это время молчавшая, вдруг встала, резко отодвинула стул и вышла.
— Мане тоже страшно. Всех я напугал, — вождь виновато вздохнул и как ни в чем не бывало опять принялся за кашу.
Федор есть не мог. Он застыл и слушал. В очередной раз Ильич ясно и недвусмысленно признавал свое полное фиаско.
«Что же это? — думал Федор. — Прозрение, раскаяние?»
Очень хотелось ответить: да. Но Федор отлично понимал, что завтра вождь будет говорить и делать нечто совершенно противоположное сегодняшним разумным печальным речам.
Михаил Владимирович еще в восемнадцатом заметил, что есть два отдельных существа. Чудовище Ленин и человек Ульянов. Чудовище использует человека в своих планетарных целях, и скоро от Ульянова останется только мертвая оболочка. Медицина бессильна. Возможно, очень давно ребенка Ульянова сумел бы спасти какой-нибудь старец, святой чудотворец, отчитать по церковному канону, изгнать беса. Но не случилось. А теперь уж поздно.
«Нет. Не прозрение, не раскаяние. Игра. Человек изредка дразнит чудовище, играет в непокорность, — подумал Федор. — Крупская знает, потому такая бурная реакция. Конечно, она никогда, даже про себя, не произнесет слово „бес“. Воинствующая атеистка, она называет то, что сидит в ее муже, идеей, доктриной, великим учением. Но слова не меняют сути».
Федор низко опустил голову и разглядывал тонкую затейливую мережку на скатерти. Рядом стоял пустой стул Марии Ильиничны. Вождь был прав, когда сказал: «Мане тоже страшно». Да, страшно, однако по другому, не так, как Крупской. В отличие от жены, сестра сохранила остатки нравственного чувства и здравого смысла. Для жены слова вождя крамола, ересь. Для сестры они правда. Она давно уж все поняла, но панически не желает признавать и формулировать.
За столом опять воцарилась тишина. Ее нарушил лишь шорох газеты, которую демонстративно развернула Крупская. Ильич, покончив с кашей, кликнул горничную, попросил чаю. Федор все так же сидел, опустив голову, не мог шевельнуться и вдруг кожей почувствовал пристальный взгляд Крупской. Она смотрела на него из-за газетной страницы. Когда он поднял лицо и встретился с ней глазами, она спокойно произнесла:
— Федя, голубчик, пожалуйста, разыщите Марию Ильиничну. Ей уже два дня нездоровится. Нам с Володей не признается, что у нее болит. Может, с вами поделится?
Федор нашел ее на балюстраде. Она курила, кутаясь в старушечью теплую шаль, и даже не повернула головы, когда он подошел и встал рядом.
— Владимиру Ильичу значительно лучше, — сказал он, глядя на грубый курносый профиль.
Лицо Марии Ильиничны было безнадежно некрасиво, что-то лягушачье проглядывало в чертах. «Лягушка, которая никогда не превратится в царевну», — с жалостью подумал Федор и заметил, что рука с папиросой мелко дрожит, нос покраснел, глаза мокрые.
— Мария Ильинична, замерзнете, простудитесь. Идемте в дом или я принесу вам плед.
— Вчера был Сталин, — произнесла она глухим бесстрастным голосом, — они с Володей закрылись в комнате, говорили часа два, о чем, неизвестно. На прощанье, как всегда, расцеловались. Потом Сталин отвел меня в сторонку и сообщил, что Володя боится паралича, беспомощности, не желает мучиться, просит втайне от всех принести ему цианистый калий.
Москва — Вуду-Шамбальск, 2007
Маленький частный самолет болтало, крутило в воздухе, как лодочку в открытом море при пятибалльном шторме. Петру Борисовичу стало плохо. Кроме Савельева, летели еще двое сотрудников службы безопасности, и все суетились вокруг Кольта. Сначала его тошнило, потом он стал жаловаться на сердце. В хвосте имелся вполне удобный диван, со специальной системой ремней безопасности. Кольт согласился лечь, но не желал пристегиваться и постоянно скатывался.
Соня сидела впереди, слышала тихие, терапевтически спокойные голоса Димы, охранников, стоны и брань Кольта. На прощанье Агапкин шепнул ей, что у Кольта совсем плохо с нервами. Она не придала этому значения. Петр Борисович никогда не отличался особенным тактом и терпением. Но сейчас он вел себя как помешанный, орал, матерился, бился в истерике.
Соня пыталась отвлечься, не слушать. Ей была видна кабина пилота, разноцветные огоньки на пульте управления, крупные ослепительные звезды в темном небе, сизые, со стальным отливом, облака внизу, такие плотные, что они казались твердью, холмистым ландшафтом какой-то чужой, мрачной планеты. По ландшафту прыгала маленькая четкая тень самолета, очерченная ободком лунного света.
На откидном столике стоял открытый ноутбук, подарок Федора Федоровича. Старик выбрал и заказал по Интернету тонкую, легчайшую, но весьма мощную машинку, вручил Соне перед отлетом и сказал, что внутри она найдет много интересного.
Соня включила ноутбук, как только самолет набрал высоту, и обнаружила, что Агапкин закачал туда расшифрованные материалы экспедиции двадцать девятого года, мемуары Никиты Короба, большое исследование о художнике и алхимике Альфреде Плуте с иллюстрациями, какими-то схемами, примечаниями. Была отдельная папка, названная «Дед» с посланиями из Зюльт-Оста. Дедушка почти каждый день отправлял для нее письма на электронный адрес Агапкина.
В качестве заставки на рабочий стол Федор Федорович поместил улыбающуюся щенячью морду, очень удачную фотографию Мнемозины.
Соня пробовала читать, но из-за сильной болтанки не могла. Дима, уложив наконец несчастного Кольта, сел рядом с Соней.
— Как ты? Не тошнит? Уши не закладывает?
— Я в порядке, не волнуйся. А ты?
— У меня отличный вестибулярный аппарат. Я посижу с тобой немного, дух переведу.
— Замучил он тебя?
— Не то слово.
— Ты когда-нибудь раньше видел его таким?
— Никогда. Его как будто подменили. Надеюсь, это пройдет.
— По моему, он стал невменяемым после выздоровления старика.
— Да, мне тоже так кажется. Его взбесило, что ты вколола единственную дозу Федору Федоровичу, а не ему. Скажи, у тебя правда больше нет препарата?
Соня отрицательно помотала головой. Болтанка усилилась. Самолет подкинуло, швырнуло вниз. Петр Борисович в очередной раз скатился с дивана, вырвался из рук охранников и бросился к кабине пилота.
— Какого черта?! Мы падаем! Вы что, не понимаете? Падаем!
Савельев мгновенно вскочил, подхватил его, придерживая за плечи, повел назад, к дивану.
— Все, все, Петр Борисович, успокойтесь, мы летим, вовсе не собираемся падать. Зачем нам падать? Нас просто слегка потряхивает, как на американских горках. Кстати, знаете, во всем мире этот аттракцион называют русскими горками. Так же как салат оливье только у нас оливье, а в Европе он русский. Интересно, почему? Вы никогда не задумывались об этом?
— Хватит мне зубы заговаривать! Падаем!
— Ну, если вы настаиваете, тогда, конечно, надо помолиться. Петр Борисович, давайте помолимся. Как хотите, про себя? Или вместе, вслух?
— Ты сбрендил, Савельев? Что ты несешь?
— Ну да, я забыл, вы атеист. Извините. Что же делать атеисту в критическую минуту, между жизнью и смертью, когда верующий человек молится? Атеист тоже человек.
— Твою мать! — заорал Петр Борисович.
— А, вот вы и ответили. Когда верующий молится, атеист матерится, — невозмутимо продолжал Савельев.
«Он сошел с ума, — подумала Соня, — Кольт уволит его».
— Внимание, мы идем на посадку, — хрипло сообщил в микрофон летчик, — прошу всех занять свои места и пристегнуться.
— Петр Борисович, давайте сядем. Минуточку, я вот тут пряжку защелкну. Не туго? А скажите, вы на американских горках катались когда-нибудь?
— Нет! Отстань!
— Теперь можете считать, что покатались. Впечатляет, да?
Самолет нырнул в толщу облаков. Исчезли звезды. Болтанка стала невыносимой. Один из охранников не выдержал, бросился к туалету. Даже стюардессам было нехорошо. Они сидели в своих узких креслах, по обе стороны кабины, туго пристегнутые, бледные, неподвижные, как куклы. Соня выключила ноутбук, убрала в сумку. В салоне погас свет, затихли голоса. За окном клубилась непроглядная мгла.