— А если его убили? — вдруг спросила Соня.
Нолик застыл с открытым ртом, закашлялся, схватил бумажный платок, распотрошил трясущимися руками всю пачку, вытер мокрый лоб.
— Есть яды, которые не оставляют никаких следов в организме и своим действием имитируют картину естественной смерти, например от острой сердечной недостаточности, — чужим, механическим голосом продолжала Соня. — Что-то происходило в жизни папы в последние два месяца. Он сильно изменился. Кто-то давил на него, от него чего-то хотели. В ресторане, в последний вечер, у него состоялся с кем-то очень тяжёлый разговор. Я никогда не видела его в таком состоянии, пожалуй, только когда мама уехала, и то он держался лучше.
— Так может, у него просто болело сердце, и он тебе ничего не говорил? — спросил Нолик, немного успокоившись. — Дмитрий Николаевич всегда был здоровым, привык к этому. И тут — как гром среди ясного неба. Боли в сердце, плохое самочувствие. Он мог ходить на какие-то обследования, пытался лечиться и не хотел тебя грузить. Возможно, и в Германию он летал, чтобы проконсультироваться с врачами, пройти курс лечения. Болезнь на него давила, Софи, какая-то тяжёлая и сложная болезнь сердца, от которой он в итоге умер. Не накручивай себя, не выдумывай злодеев с ядом в ресторане.
— Логично, — Соня вздохнула, — да, пожалуй, ты прав. Ну, а портфель? Фотографии?
— Да! Насчёт фотографий! — крикнул Нолик и по своей дурацкой театральной привычке хлопнул себя по лбу. Иногда он не рассчитывал силы, и на лбу оставались красные полосы. — Я понял, кого мне напоминает девочка с косой! Странно, что ты не узнала её!
Нолик оглядел комнату, подошёл к книжным полкам. Там, за стеклом, стояло несколько снимков. На самом большом и старом, взятом в рамку, была запечатлена строгая и очень красивая девушка. Волосы казались темней, чем на фотографиях из папиного портфеля. Коса не видна, убрана в пучок на затылке. Сонина бабушка, папина мама, Вера Евгеньевна Лукьянова, совсем юная.
Москва, 1916
Пехотный унтер Самохин жаловался, что правая рука у него затекает, пальцы пухнут и чешутся. На указательном врос ноготь, хорошо бы вырезать.
— Я, барышня, играю на гитаре и должен беречь пальцы.
Таня откинула одеяло и увидела забинтованную культю. Правая рука унтера была ампутирована до предплечья. Таня поправила ему подушку, погладила бритую голову и произнесла, подражая двум старым сёстрам-монахиням, работавшим тут же, в послеоперационной палате:
— Голубчик, миленький, потерпи.
Койка в другом конце палаты скрипела, сиплый голос тихо напевал:
— Царь на троне, вошь в окопе. У германца пуля в жопе.
На подушке возлежала большая розовая голова, бритая, как у всех раненых. Длинные руки были подняты вверх, пальцы сжимались, разжимались, кисти совершали странные круговые движения. Под одеялом угадывалось короткое тело. Плоский холм размером с туловище, а дальше ничего.
— Руки упражняю, — объяснил солдат, — теперь они у меня заместо ног. Ноги я, видишь, французу одолжил, в навечное пользование, Верден ихний от германцев отбивал. И на кой леший, спрашивается, мне ихний французский Верден сдался? Что я там забыл? Небось, они за мою деревню Канавки воевать не прибегут.
— Чешутся, чешутся пальцы-то, — повторил унтер.
— Ничего, не волнуйтесь, это скоро пройдёт, — сказала Таня.
Сухие губы унтера растянулись, сверкнул стальной клык.
— Что пройдёт? Что? Новая рука вырастет?
— А говорят, доктор Свешников такие опыты делает, чтоб у человека отрастали руки, ноги, как, к примеру, хвост у ящерицы, — громко произнёс безногий.
— Сказки все это, — сказала Таня и почувствовала, что краснеет, — никаких таких опытов профессор Свешников не делает.
— Ты почём знаешь, барышня? — глухо спросил молодой солдат, сосед унтера.
У него была забинтована вся голова. Виднелся только рот. Его ранило в лицо шрапнелью, он лишился глаз и носа.
Безногий прекратил свои упражнения, в палате стало тихо.
— Я знаю. — Таня растерянно оглядела палату. — Я знаю потому, что человек не саламандра!
— Волосы отрежешь — растут. И борода растёт, и ногти, даже у покойника, — весело произнёс ещё один безногий, на койке у окошка, — и кожа новая вырастает на месте раны. Почему бы тогда не вырасти, скажем, целой ноге или руке?
— У младенца как молочные зубки выпадут, так новые-то вылезают, — поддержал безногого унтер.
— Это совсем другое. Зачатки постоянных зубов существуют заранее, — стала объяснять Таня, — волосы и ногти состоят из особых клеток, роговых. А новая кожа образуется только на небольших повреждённых участках, этот процесс называется регенерацией тканей, но если повреждена значительная часть кожного покрова, организм с этим справиться не может.
Палата молчала и слушала. Раненые смотрели на Таню. Казалось, даже безглазый смотрит. Тане стало совестно. Что-то фальшивое почудилось в собственном бодром снисходительном тоне.
«Зачем им мои научные лекции? — подумала она. — Им нужны их живые руки, ноги, глаза или хотя бы вера в невозможное».
— Косьма и Дамиан, святые праведники, от мертвеца ногу отпилили, к живому пришили, помолились, и ничего, все срослось. Ходил человек, нога прижилась, как родная, только была она чёрная, потому как покойник африканец, а этот, кому пришили, сам-то белый, — громко сообщил безногий и позвал Таню: — А ну, красавица, помоги. Мне по малой нужде надо.
На спинке кровати Таня прочитала: «Иван Карась, 1867 г.р., рядовой…»
— Фамилия у вас интересная, — улыбнулась Таня, вытаскивая из-под кровати эмалированную утку.
— Хорошая фамилия, не жалуюсь. Карась — рыбка полезная. Подсоби, или вот что, лучше старуху монашку покличь, я тяжёлый.
— Ничего, — Таня старалась не морщиться от запаха, хлынувшего из-под солдатского одеяла.
Иван Карась был весь мокрый. Видно, не дотерпел и не почувствовал.
«Перчатки, — испуганно подумала Таня, — папа сказал, это надо делать только в перчатках…»
Но отойти она уже не могла. Ей было неловко брезговать солдатом, звать на помощь полную, астматическую матушку Арину, которая только что легла поспать в сестринской комнате.
— У меня младшая, Дуняша, на тебя похожа, — сказал солдат, — такая же голубоглазая, шустрая. В горничных она, в Самаре, у купцов Рындиных. Ничего, люди не злые, платят честно, к каждому празднику подарочек. Старшая моя, Зинка, тоже стала городская, на модистку обучилась. Сыновья оба воюют. Тут это, маманя моя приехала из деревни, у снохи живёт на Пресне, успеть бы повидать её. И за батюшкой надо бы послать кого-нибудь, причаститься мне. Я ж сегодня ночью вроде как помру. Бог на небе, кони в мыле, а солдатушки в могиле.
Таня чуть не выронила утку. Безногий говорил спокойно, рассудительно, губы его не переставали улыбаться. Только теперь Таня заметила, что он пылает и сквозь бинты на культях сочится кровь.
— Подождите, миленький, я сейчас, — она бросилась вон из палаты.
Два часа назад привезли новую партию раненых, все врачи были заняты. Михаил Владимирович проводил срочную операцию и отойти не мог. К Ивану Карасю явился молодой хирург Потапенко вместе с фельдшером и двумя сёстрами.
— Плохо дело. Гнойное воспаление обеих культёй, вот-вот начнётся гангрена, а резать дальше некуда, — сказал Потапенко.
Повязки сняли, раны промыли, но с лихорадкой справиться не сумели. Явился батюшка. Карась долго тихо исповедался в палате. Дьякон читал молитву. Запах ладана успокаивал, усыплял. Таня впервые за эти дни почувствовала долгожданную животную усталость, без всяких мыслей, без замирания сердца и горячего комка в горле.
Это была её третья ночь в госпитале. Отец отговаривал, она не послушала. Она всё равно не могла спать, с начала Великого поста пребывала в лихорадочном возбуждении. Ей хотелось действовать, преодолевать трудности, нестись, спасать кого-то.
В середине марта от полковника Данилова пришло короткое письмо. Его передал молодой толстый поручик. Данилов писал, что жив, из-за весенней распутицы чувствует себя болотной лягушкой, мечтает о трёх вещах: увидеть Таню, выспаться и послушать хорошую музыку. На Пасху надеется получить отпуск, но загадывать не стоит.