Скучным было детство. Вечный грязно-белый фон панельных стен, закопченных сугробов зимой, чахлой пыльной зелени летом. Окраина Москвы. Тухлые семидесятые. Синяя форма у мальчиков, черно-коричневая у девочек. Училки в кримплене. Кино про красных партизан. Колбаса по два двадцать. Ежевечерняя мелодия программы «Время». Бред собраний, сначала пионерских, потом комсомольских. Дни рождения с непременным жирным тортом, жидким чаем и липким лимонадом.
Так было устроено его зрение, что все уродливое увеличивалось, наливалось ярчайшими красками, надолго застревало в памяти. Окурок, размокший в унитазе школьного туалета. Раздавленный голубь на мостовой. Соседка по парте, тайком поедающая собственные козявки. Хлопья перхоти на синем сатиновом халате учителя труда. Глядя на любого человека, он видел не лицо, а гаденькие подробности: какой-нибудь прыщ, бородавку, родинку или испорченный зуб во рту.
Марк был еще маленьким мальчиком, а уже отличался особенной, изощренной наблюдательностью. Ничто не ускользало от его внимательного взгляда. Он замечал и сообщал товарищам, что учительница математики носит парик и рисует брови черным карандашом. Что у директрисы волосатые кривые ноги и под прозрачным капроном чулка получается лохматая воздушная прослойка. Что у англичанки жирная кожа, а пионервожатая чем-то набивает свой лифчик; что физкультурник пьет и у него вставная челюсть.
Дома было еще гаже, чем в школе. Психопатка мать, которую не интересовало ничего, кроме чешского хрусталя, афганских ковров, своего пищеварения и кровяного давления. Сентиментальна до соплей, но по сути равнодушна и безжалостна. Рыдала перед телеэкраном, когда показывали фильмы про войну и про любовь, и орала на собственного сына из-за пятна на рубашке или разбитой тарелки. Отец, тихий, с кислым нездоровым запашком, с тремя волосинами, прилипшими к бледной лысине.
Оскорбительно было иметь таких родителей, жить в такой квартире, учиться в такой школе. Марк чувствовал себя чужаком, попавшим по жестокому недоразумению в мир говорящих кукол и фанерных декораций. Он знал, что достоин большего, и, если кто-то рядом имел больше, чем он, эта несправедливость жгла ему душу.
Убогий советский ширпотреб давал богатую пищу для переживаний. Любая импортная мелочь была посланием из другого мира, из настоящей жизни, свободной и яркой. Пластинка жвачки, изящная подробная моделька гоночного автомобиля, толстенная шариковая ручка с множеством разноцветных стержней, джинсы, пусть даже индийские или польские.
У кого-то отец был летчиком и привозил разные штучки из-за границы. У кого-то мать работала кассиршей в большом универмаге и доставала нечто импортное, красивое, вкусное. Кто-то каждый день жрал бутерброды с настоящим финским сервелатом. Кто-то зимой ходил не в сером в елочку пальто с цигейковым воротником, а в невесомом пуховике с толстой молнией и серебряными нашивками. Кто-то умел стоять на руках, шевелить ушами, складывать язык трубочкой.
Один мальчик в пятом классе принес иностранный потрепанный журнал. На цветных фотографиях голые женщины в разных позах щедро показывали все, что принято скрывать. Пятиклассники жадно рассматривали глянцевые прелести на пустыре за школой, у помойных контейнеров. Это было вкуснее сервелата и круче джинсов. Образовалась очередь. Дети стукались лбами, толкали друг друга, пыхтели, шумно сглатывали слюну. Мальчик с журналом на несколько дней стал самой популярной личностью в классе.
В отличие от большинства взрослых, Марк никогда не забывал, как на самом деле испорчены и порочны дети, особенно когда собираются в коллектив, как озабочены они вопросами пола, совокупления, как горят глаза, сопят носы. Чистота детства – лицемерный миф. Лицемерие – одна из составляющих раствора пошлости, мутной кислотно-щелочной субстанции, в которой барахтается слепо-глухо-немое человечество.
Именно с этой фразы он начал когда-то свой первый рассказ. Тогда он мечтал об огромной, всемирной писательской славе.
Теперь ему хотелось денег.
Какая слава при его бизнесе? Наоборот, нужна полнейшая анонимность, лучше вообще стать невидимкой.
До того как он попал сюда, у него не было свободного времени. Он либо занимался своим бизнесом, либо активно отдыхал, оттягивался в ночных клубах, в казино. Единственным стимулятором, который он позволял себе после избавления от кокаиновой зависимости, была виагра. И еще деньги. Его бизнес постепенно стал приносить реальный, серьезный доход.
Он вкусно ел и отлично разбирался в московских ресторанах, он шнырял по дорогим магазинам, покупал себе шмотки и получал от этого почти эротическое удовольствие. У него были не просто рубашки, а от «Бум-бум», не просто джинсы, а от «Пук-пук». И трусы шелковые в клеточку от «Фак-фак». У него была цель, даже несколько целей, по нарастающей. Платиновый «Ролекс», «Мерседес»-кабриолет, квартира в центре, дом на Рублевке. Это могло бы хоть как-то примирить его с несправедливостью и мерзостью жизни. Пока он утешался скромной «Сейкой», тремя съемными квартирами, старым «Фольксвагеном», а шмотки покупал только на распродажах.
Газовая атака продолжалась. За решетчатым окном светало. Бессонная ночь готовилась умереть. Марк понял, что мучает его вовсе не вонь, не отсутствие нормальной еды, сигарет, кофе, а собственные мысли.
Когда нечего делать, поневоле приходится думать. Оказывается, это самое отвратительное занятие на свете, хуже любой ломки.
* * *
Дома Олю встретил мрачный обиженный муж. У Андрюши была нормальная температура, но красное горло. Катя уже спала. Оля принесла сыну в постель ромашковый чай с лимоном, посидела с ним, пока он пил.
– Мам, можно я завтра не пойду в школу? – спросил Андрюша.
– Ладно, не ходи.
– Как прошла съемка? – спросил Саня, когда она вышла на кухню покурить.
– Нормально. Завтра вечером посмотрим, что получилось.
– Зачем тебе это нужно, Оля?
– Что именно?
– Вся эта мерзость. Маньяки. Трупы, облитые маслом. Детское порно.
– Саня, я не смогу спокойно жить, пока не поймают Молоха, я постоянно думаю об этом. – У нее не было сил говорить, объяснять что-то.
– Ты собираешься опять работать с Соловьевым?
– Не знаю.
Несколько минут они сидели молча, не глядя друг на друга. Потом Саня встал и вышел.
Черта, проведенная из одной временной точки в другую, все-таки существовала. Оля чувствовала, как режет ступни этот воображаемый канат. Она опять бежала от себя к себе, через двадцать лет, в обратном направлении.
Что там? Плотное темное кружево листьев в центре Москвы, в конце июля. Пресный пресненский дождик. Дом с лилиями. Сумасшедшая старуха на крыльце. Лапки и мордочка мертвого соболя на ее суконной груди. Нарисованные брови. Кровавый вампирский рот. Конечно, это не кровь, а губная помада. Но все равно страшно.
Двадцать лет назад Оля встретилась с Димой Соловьевым именно там, в глубине двора, у дома с лилиями. Он ждал ее, сидел, курил на сломанной ограде, отделявшей двор от переулка. Они не разговаривали с марта. И вот он позвонил, сказал, что надо поговорить. Она уже знала: это в последний раз. Она все решила и считала, что сделала правильный, разумный выбор.
Ее ожидало дома, в платяном шкафу, свадебное платье, похожее на мыльную пену. Она выходила замуж за Филиппова, за надежного уютного Саню. Он тоже ждал ее дома, пил чай на кухне с ее родителями. Дима позвонил из автомата, попросил выйти во двор. Трое за кухонным столом смотрели на нее с пониманием. Конечно, иди, Оленька, поговори с ним, попрощайся по-хорошему.
Да, им с Димой следовало поговорить. Но они не сказали ни слова, даже не поздоровались. Они стали целоваться, как сумасшедшие. Шумел теплый дождь, качалась сломанная ограда. Они оторвались друг от друга. Она убежала, он не окликнул. Или все-таки окликнул, но она не услышала из-за шума дождя и проклятий сумасшедшей старухи.
На самом деле бедняга Слава Лазаревна к тому времени уже умерла. На крыльце сидел всего лишь призрак. Но за свою долгую безумную старость дворовая ведьма успела выкрикнуть столько страшных проклятий, что воздух в глубине двора был пропитан ими насквозь.