— Тебе чего, сынок, хлебушка? — продолжая работать спросила женщина.
Он так волновался, что даже горячего хлеба ему не хотелось.
— А вы давно здесь работаете? — выпалил он наконец. — В смысле, это… сколько лет?
— Много, сынок, очень много. Двадцать. И все здесь, на укладке, вздохнула женщина.
Руки ее двигались автоматически. Толик заметил, что серые брезентовые рукавицы прогорели до дыр, и подумал: а хлеб-то какой горячий, жжется.
— Вы не знаете… — прежде чем произнести имя, он набрал полную грудь жаркого хлебного воздуха, — вы не слышали… здесь работала Астахова Мария Федоровна?
Руки женщины на минуту замерли, но раскаленные батоны стали тут же заполнять круг.
— Астахова… Астахова… — Руки в продленных рукавицах опять быстро задвигались.
Женщина морщила лоб под низко надвинутой белой косынкой и продолжала перекладывать хлеб с круга на вагонетку.
— Слышь, Ивановна, — крикнула она своей товарке, красноносой худой старухе, — ты Астахову помнишь?
— Маню-то? — крикнула старуха в ответ. — Маню Астахову помню.
Толик замер. Перестал дышать.
— А ты кто ей будешь? — Старуха непрерывно двигала руками в таких же прожженных серых рукавицах.
Она не могла остановиться ни на минуту, белые батоны валились на круг, их надо было перекладывать на ящики вагонетки, иначе будет завал, батоны помнутся, и стоимость брака вычтут из зарплаты укладчиц.
Толик обошел круг и встал рядом со старухой, чтобы не перекрикивать гул цеха.
— Я это… вроде родственник.
— Не было у Мани родственников. А лет тебе сколько?
— Пятнадцать.
— Ты, значит, шестьдесят третьего года? Старуха уставилась на него бледными маленькими глазами, она смотрела долго, молча и очень внимательно. А потом отвернулась.
Перед Толиком мелькали желтые батоны, серые рукавицы. Даже голова стала кружиться от жары и этого мелькания. Ему показалось, старуха вовсе забыла о нем. Он заглянул ей в лицо. Лицо было грубое, красное, совсем старое и некрасивое.
— Иди, сынок, хлебушка возьми себе, сколько хочешь, и иди, — сказала она наконец, — нечего тебе здесь…
— Где она? — спросил Толик совсем тихо.
— Зачем тебе? — так же тихо спросила старуха.
— Я хочу знать.
Старуха поджала губы и опять отвернулась. Толик решил, что не отстанет, не уйдет. Так и будет стоять здесь, пока она не скажет. Ведь знает. Точно знает… Но почему-то не хочет говорить.
— Клава! — вдруг крикнула старуха, и Толик вздрогнул от неожиданности. Что расселась? Давай, подмени меня, замудохалась, перекурю.
У окна на лавке сидели две женщины, пили молоко из пакетов и жевали горячий хлеб, откусывая прямо от батонов. Одна из них поднялась и не спеша направилась к кругу.
Ивановна скинула серые рукавицы, не оглядываясь на Толика, пошла к выходу, сквозь строй гремящих вагонеток. Они вышли на улицу. Мягко светило вечернее сентябрьское солнце. Подъехал грузовик с синими буквами «Мука». Грузчик в грязном белом халате, пошатываясь и что-то напевая, прошел мимо, задел Толика плечом, матюкнулся и исчез в белом мучном облаке. Через толстый шланг из машины качали муку куда-то наверх, в мучной цех. Шланг пыхтел, как живой.
— А ты похож на Маню-то, — сказала Ивановна, достала мятую пачку «Беломора», продула бумажный фильтр, закурила, — очень даже похож. Звать как?
— Толик. Анатолий.
— Красивое имя. А она хотела Георгием назвать, Маня-то. Мы с ней соседками по комнате были. У ней, как вернулась из роддома, долго молоко не уходило. Плакала она сильно, потом пить стала. Однажды в роддом пошла, пьяная, наскандалила там, был привод в милицию. Она еще больше стала пить, хуже мужика, запоями… Нам здесь квартиры обещают, как семь лет отработаешь — должны дать. Но не дают. Все знают, однако ждут. Маня тоже ждала, говорила, вот будет свой угол, сразу пить брошу, найду сына, заберу из детдома… Как-то пришла с вечерней смены, выглушила бутылку водки, потом еще портвейну добавила и сиганула в окно с пятого этажа. Вроде не так высоко, да внизу асфальт. Сразу померла. Чего только не бывает по пьяному делу…
Толстый ребристый шланг, тянувшийся вверх из машины, был похож на раскормленного живого змея. Шланг пыхтел, грузчики уныло перебрасывались матюками, с грохотом толкали вагонетки. Ивановна затоптала «беломорину», молча ушла назад, в цех укладки, надела прожженные рукавицы, и руки ее стали механически перекладывать белые батоны на деревянные ящики вагонетки. Как час назад, как двадцать лет назад, когда она была молодой и глупой, приехала в Москву искать лучшей жизни. Но все-таки она была умней Мани Астаховой, умудрилась не родить ребенка, не оставить его в роддоме, не спилась, не выбросилась из окна, на заплеванный асфальт общежитского двора. И дождалась-таки комнаты в коммуналке, своего одинокого московского угла на старости лет.
Толик Чувилев вернулся в ПТУ через дырку в заборе. С тех пор он старался не смотреть в сторону красного кирпичного здания хлебозавода № 5 и почему-то долго потом не мог есть белый хлеб. Только черный — его не выпекали на том хлебозаводе.
«Значит, она от меня дважды отказалась, — думал он, — второй раз уже окончательно…»
В ПТУ было лучше, чем в интернате. Там учили ремеслу и не висел постоянный интернатский страх, что отправят в больницу. Мастер производственного обучения, бывший партизан, в меру пьющий, серьезный и основательный, лично пошел с Толиком в районный психдиспансер узнавать, как снимают диагноз. Потом была комиссия, диагноз сняли.
После ПТУ Толик устроился сантехником при жэке, комнату ему дали, с пропиской. Про Маню Астахову он больше никогда не вспоминал. Осталось в душе какое-то мутное пятно, вроде как бельмо в глазу или шрам от ожога. А вот Кольку Сквозняка вспоминал постоянно.
И Коля появился однажды.
Ранним апрельским вечером Толик сидел на лавочке во дворе, у двухэтажного здания жилконторы, покуривал, подставив лицо холодному весеннему солнышку, ждал, когда закончит работу девушка Катя из бухгалтерии. Он так глубоко задумался о Кате и о самом себе, что не заметил крепкого невысокого парнишку, который вот уже минут пять сидел рядом с ним на лавочке.
— Сантехник, значит, — тихо произнес парнишка, — унитазы починяешь.
Толик повернулся и тут же узнал Сквозняка.
— Колька! Колян! Да неужели ты? Нашел меня? Или случайно?
— Я старых друзей не забываю, — улыбнулся Сквозняк. — Ну, рассказывай, как живешь.
В тот вечер они поговорили совсем недолго. Вышла Катя, и Сквозняк попрощался, исчез. Толик даже не успел ничего спросить, спохватился, что не узнал ни телефона, ни адреса своего интернатского дорогого друга, испугался, что они опять потеряются. Однако Сквозняк появился через неделю, совершенно неожиданно. Просто пришел как-то вечером к Толику домой.
Толик жил в коммуналке, в старом доме. Три другие комнаты занимали три семьи, в одной семье — парализованная старуха, в другой — муж-алкоголик, в третьей — младенец и еще двое детей, постарше. Они с Катей хотели пожениться, но ждали квартиру. Оба давно поняли, что хоть и полагается им однокомнатная отдельная квартира как работникам жилконторы, однако без взятки не дадут, очередь на много лет вперед. А взятка должна быть большая, пока столько денег скопишь, состаришься.
Коля Сквозняк глубоко вник в проблемы своего друга и в один прекрасный день принес тысячу рублей. Именно столько, сколько надо было дать «на лапу» начальнице конторы.
— Да ты что! — испугался Толик. — Я тебе еще когда вернуть-то смогу! Мне, конечно, дают жильцы, но это совсем другие деньги, это на поллитру. Я не пью, откладываю. На еду только трачу, на одежду. Но все равно, это ж совсем другие деньги…
— Не переживай, — Коля потрепал его по плечу, — потом как-нибудь сочтемся.
— А у тебя у самого откуда столько? — спросил Толик.
Сквозняк ничего не ответил, заговорил о другом. А деньги Толик взял. С квартирой нельзя было тянуть. Катя теряла терпение. Она красивая, многие на нее заглядывались. Толик боялся — уведут, если не поженятся они в ближайшее время.