У чудовищ не бывает снов — и он не видел снов. Видел Гестию, подкладывающую хвороста в очаг, приносящую воду и целебные отвары. Плачущую. Это было неправильно, тревожно. Кажется, он пытался спросить — какая тварь посмела вызвать ее слезы.
Кажется, этой тварью был он сам.
Еще слышал голоса. Сбивающийся, отчаянный шепот Белокрыла: «А… как он теперь… без них-то?» Вздохи олимпийского лекаря Пэона. Насмешливый голос младшего Кронида — Зевса: «Он теперь хоть на что-то годен?». Ломающийся басок — кажется, божественного кузнеца, сына Зевса: «Нет, мне такое-то… нет, не под силу». При чем тут вообще сын Зевса?
Дневные видения были глупыми, бессмысленными. Ночные были ближе и понятнее.
Там сплетались на камне белые и черные перья. Там он обещал кому-то переломить свой меч, если тот — что? Непонятно. Там он учил мальчишку с черными глазами и волосами драться на мечах — и клинок бился о клинок так, будто они были братьями.
Но если чудовища не видят снов — значит, и это было?
Потом он очнулся, увидел побледневшую, заплаканную Гестию. Попытался сесть. Она уперлась ему в плечи, шептала: «Лежи, пожалуйста, лежи, тебе еще рано, Пэон сказал — еще много нужно, потому что он очень сильно тебя, очень…»
И он смирился. Остался лежать, принимать из ее рук целебное питье, слушать ее песни, замечать — как старательно она не спрашивает его — что случилось там, в подземном мире. Только раз она начала вдруг: «А может быть так, чтобы брат…» — осеклась, мотнула головой, спрятала глаза.
И потом изо всех сил согревала — историями, улыбками, касаниями пальцев, а пару раз осмелилась — прижалась губами, и он почувствовал на них вкус соли.
И силился угадать — почему так прерывисты истории, болезненны улыбки, тревожны — касания пальцев. Почему маленькая блаженная не смотрит ему в глаза? Неужто слишком испугалась? Или печалится по брату? Или вдруг поняла, что позволила подземному слишком многое — и теперь не знает, куда деться от осуждения олимпийцев?
Наверное, нет — иначе с чего бы ей вести себя с этим подземным, как с хрупким сокровищем, объявившемся вдруг на Олимпе. Свалилось сокровище на голову, вот-вот исчезнет, из пальцев выдернут… кто выдернет-то?
Пэон, олимпийский лекарь, заходил то ли два, то ли три раза, но из него ничего вытянуть не удалось: слишком уж трясся при взгляде на Железносердного. В первый раз и вовсе — зашел, понял, что Танат уже в сознании, побелел хуже муки и с мелодичным «ах» осел на кресло возле удивленной Гестии.
— Наверное, он устал, — озадаченно сказала Гестия и подпихнула под голову лекаря узорчатую подушечку.
Усталость Пэона прошла от нюхательной соли, а вот дрожь при виде Убийцы — нет. Стоило лекарю переступить порог и встретить взгляд бога смерти — и тихого, смирного Пэона начинало колотить. Опускал глаза и бормотал: «Ну, да, придется полежать, там же ребра, и ожоги, и рубцы, и я вообще таких ран не видел пока что…». Совал целительные настои, опасаясь приближаться к столику, на котором покоился меч. Когда Танат как-то раз спросил: «Скоро ли я встану?» — лекарь пробубнил что-то непонятное и укатился за дверь.
Танат только хмыкнул вслед — пришло в голову, что смертные так ведут себя у постели умирающих.
Умирать он пока что не собирался. Раны ему перевязывала Гестия, хотя мог бы и сам: руки двигались все лучше с каждым днем. Длинные, бугристые рубцы от плетей мрака и ожогов срастались, на лице и вовсе пропали довольно скоро. Тревожили только крылья — отзывались обжигающей болью на каждое движение. Да еще вгоняла в досаду невозможность узнать — что творится вокруг.
Гестия рассказала только, что Кронид действительно свергнут. И теперь в его дворце, вроде бы, воцарился сын. Не тот сын, другой. Вроде бы, любовник Геры. А еще на Олимпе зачем-то Зевс. Которого тоже пытался свергнуть сын. Который? Аполлон. И еще Гермес. Да, сразу несколько сыновей. А, да, еще там были титаны, но где они — никто не знает… Еще на Олимпе Деметра, потому что за мужем нужно присматривать. И Афродита, которая хочет умолить Зевса не отдавать ее замуж за Гефеста (да, Гефест тоже здесь). Наверное, Деметра тут из-за Афродиты…
— На Олимпе что — так всегда? — спросил Танат, когда примерно представил себе это (картина получалась страшнее стигийских болот).
Гестия вздохнула и развела руками.
Кронид не являлся. То ли его слишком уж надежно свергли, то ли пропадал в подземном мире — закреплял то, чего удалось добиться, ковал из себя царя. Зато несколько раз приковылял Белокрыл — прячась за свою чашу. Шмыгал глазами по комнате и бормотал что-то про Кер, про Гекату, которой с чего-то понадобилось искать помощи Кронида. Про то, что дошли слухи — Посейдон, то есть, отец, собирает войска…
Танат старался не кривиться, вслушиваясь в трескотню брата. Больше вглядывался.Замечал: бог сна был уж слишком дерганым. Неуверенным, что ли. Будто опасался каких-то слов, не слов — вопроса…
От этих взглядов, уклончивых шепотков, вздохов, опасливости — одеяло начинало казаться тяжелее цепей, а ложе — темницей крепче, чем подвалы дворца Эреба. Сидит узник в темнице — ждет приговора: когда явится палач?
Явился старший Кронид.
Пришел под вечер (какого дня?). Жестом приказал выйти Гестии — она вскинулась было так, будто хотела заступить ложе собой… Смешно — оберегать его? Защищать — его? Потом поймала взгляд брата, шмыгнула, съежившись ко входу.
Кронид шагнул к изголовью – туда, где на расстоянии вытянутой руки покоилось черное лезвие – родное, только утратившее в последнее время голос. Протянул пальцы – казалось, сейчас коснется. Танат напряг мускулы – не сметь, Кронид! – но тут Криводушный подался назад и опустил руку. Спросил:
– Что Мойры?
Танат покривил угол рта. Нити в эти дни почти не звали – будто чуткие старухи на Олимпе боялись сунуться со своими ножницами. Знали, что некому будет жать пряди. Пока он не встанет… и что сделает?
– Пэон тебе не скажет, – голос Кронида был сух и безжалостен. Резал – отточенной бронзой. – Твой брат тоже не сунется. И Гестия не решится – из жалости… потому говорю я. У тебя нет больше крыльев.
– Лжёшь, – скатилось с губ бездумно, бессмысленно. Отражением вспыхнувшей внутри истины: лжет. Климен Криводушный. Ата говорила – он с ней дружен. Расплата за сестру… или за тот бой? Крылья Смерти рождены вместе с ней и неотделимы от нее. Как меч. Как сердце. Это было бы все равно, что забрать у Гелиоса – коней, у Геи – возможность рожать, у Ночи – ее покрывало. Они есть, и они горят там, за спиной – или откуда эта раздирающая боль? Не может болеть то, чего нет. Изломанные, искалеченные, какие угодно – но они есть, потому что Смерть не может без крыльев…
Смерть не может без крыльев.
Хотелось рвануться. Взять Кронида за горло, сдавить до хруста – и вглядеться в глаза: отдернуть саван лжи, докопаться до правды. Потом отшвырнуть, брезгливо отряхивая пальцы, хмыкнуть: так и знал. И свести их, нет, лучше расправить, услышать под ними порыв ветра, рвануться прочь от провонявшего амброзией Олимпа, вдохнуть полной грудью, отдаться полёту…
Он выбросил руку, стремясь дотянуться до меча, приподнялся – и почувствовал адамантовую хватку того, кто раньше был Владыкой Олимпа. Кронид смотрел ему в глаза. Протягивал себя на распахнутых ладонях – на, докапывайся! Захотелось вдруг отвернуться – к чему искать подтверждение лжи, если знаешь, что играешь с Атой-сестрой? А вслед за этим пришло осознание: от этого взгляда – черного, острого – не уйти. Быстрее стрелы, острее меча.
…падают разрубленные цепи – извиваются змеями. Плечо принимает груз – сына Нюкты. Под сандалиями звенят железные перья. Спина сына Нюкты – промокший хитон и два искалеченных обрубка, а позади лежит что-то черное, похожие на разметавшиеся тряпки…
– Лжешь, – хотелось сказать опять, и опять, и опять. Сердце прыгнуло в горло, встало поперек – не издать ни звука, ни вдохнуть. Наверное, так умирают чудовища, – подумалось отстраненно. Обращаются в камень, когда сердце перекрывает им глотку. Просто подержать вот так. Чтобы не дать вырваться звукам, которые еще никто не слышал от Смерти.