Деметра молча повернулась, скользнула за дверь — всё равно они её не видят и не слышат.
Ревности не было. Была почему-то усталость. Напиться бы из Леты, что ли? Глотнуть — и ненавидеть его как прежде…
Коридоры подземного дворца дышали желанной прохладой.
Возле входа в гинекей настороженной крылатой тенью торчал Железносердный. Под глазом у Таната неясно синел след владычьего кулака: Аид редко позволял себе врезать без ответа.
На Деметру бог смерти посмотрел подозрительно.
— Чего уставился, — буркнула она без всякого запала. — Иди уже пряди резать. У меня внучка родилась.
Проводила взглядом мелькнувшие черные перья и только тогда расхохоталась.
Внучка родилась и брат объявился. Пять веков был чужаком, а тут вдруг — ррраз! И брат, и зять… И внучка — вот это главное.
Геката ждала её при выходе у дворца, во главе толпы остальных подземных (Ламия, Эринии, Эмпуса, даже Харон с веслом наперевес, позади еще несколько сотен харь). С привычной, таинственно-ехидной усмешкой.
— Что скажет нам, подземным жильцам, Плодоносная?
— Войны окончены, — тихо проговорила Плодоносная, устремив взгляд куда-то в себя. — В подземный мир пришла великая радость. Радуйтесь!
И протянула пальцы, наполненные неожиданной силой, поднимая из земли мертвого мира благоуханные, весенние цветы — символ новой жизни.
«Радуйся, брат!» — безболезненно и весело отдалось в висках.
Враг мой (Геката)
— Ссора?
У любой из мормолик, любой из Эриний… вообще — у любой Геката спросила бы иначе. «Неужели Эрида-раздорница прокралась на ваше ложе?» И истекала бы таинственным туманом, травила бы едкой усмешечкой…
С этой ее подругой можно только прямо — иначе на коварство ответит коварством, и дружеская беседа превратится в сражение на ядовитых кинжалах упрека. Можно — только просто, иначе из-под твоих ног вырвутся неприметные плети плюща ответной язвительности.
Подползут, задушат.
Персефона передернула плечами. Вздернула нос, вызывающе осмотрела себя в зеркале.
— Да, ссора. У супругов бывают ссоры, знаешь? Можешь отправиться на Олимп и убедиться. Ему следует сказать спасибо за то, что я, наподобие Геры, не колочу посуду с воплями или не истребляю его смертных отпрысков…
— Потому что у него нет смертных отпрысков, — отметила Геката, скользя взглядом по обугленным стенам и дымящимся подушкам: уж она-то знала, как может полыхнуть царская ярость. — Может быть, не одному ему нужно быть благодарным…
— Да, конечно! Принимай его сторону! От всех подземных только и слышу: как я должна быть ему признательна. За похищение! За четыре месяца!
Если она поминает похищение — это плохо, понимает Геката. Только бы не до Минты…
— За Минту! За суды! За каждый день здесь… За все его… интриги, недомолвки, вечные игры непонятно за чьими спинами!
Персефона не кричит. Коротко выплевывает фразы (стрелы? дротики? метательные ножи?), и в глазах разгорается зеленое пламя. Тонкие пальцы судорожно сжимают черепаховый гребень, отделанный серебром. Щеки белеют, резче очерчиваются скулы: статуя, ударь — ушибешься…
Гекате хочется тяжело вздохнуть, но при царице — нельзя. Не говорить же владычице: «Ты старалась. Ты очень старалась. Старайся дальше, потому что в голосе у тебя все еще — отзвуки обиды ребенка: почему он уходит? почему ничего тебе не рассказывает, не посвящает в свои замыслы? почему не сидит возле тебя все четыре месяца, что ты здесь?»
— У Владыки много хлопот, — получается не мягко — насмешливо. Правое тело устало прикрывает глаза — можно… — Куда он отправился?
— Хочешь сходить за ним? — бьет насмешка в ответ. — Уговорить, привести назад во дворец? Я не знаю, где он, может, уже на поверхности, в этом своем шлеме. Знаешь, наверное, я заведу себе любовника. Этот Адонис очень красивый мальчик…
Владычица говорит еще что-то: об Афродите, о том, что раз красивый — почему нет? — о том, что сколько можно уже бесконечно дожидаться этого… Трехтелая не слышит. Трехтелая прикрывает глаза — все глаза — и душит, топит, втискивает обратно в грудь поднимающийся изнутри крик: «Дура! Дура! Что ты стоишь?! Что ты торчишь здесь, я тебя спрашиваю?! Беги же за ним, лети…»
Крик трепыхается и желает прорваться наружу, тогда Трехтелая баюкает его внутри, как капризного младенца. С переменчивой усмешкой нашептывает: ну, куда ты собрался? Это еще не сейчас, это еще никогда. Никогда-никогда…
— Я отправлюсь в свой дворец, моя владычица. Приготовлю успокаивающее питье. И попытаюсь увидеть в дыму своих гаданий — когда…
— … он вернется? Да какая разница — когда, — обиженное движение плечом. — Оставь меня, я хочу быть одна.
Трехтелая скользит прочь, вполне довольная своей ложью. Вдыхает яд болотных испарений Стигии — воздух родины. Прячет лицо под вуали — под вуалями не рассмотреть лжи.
Она не будет гадать на Владыку. Ни сегодня, ни в более удачный день.
Потому что когда она пытается — он уходит.
В разноцветных дымах трав. В глубине сотни зелий. В знаках костей, лепестков, в полетах птиц и шепотах перекрестков — бесконечно, год за годом, одно и то же…
Он уходит, шатаясь, сбрасывая с себя доспехи в разводах от ихора, и добредает до серебристого тополя над черной водой, и долго сидит там, шепча что-то, а потом оборачивается и смотрит, смотрит — и это взгляд того, кто вышел за грань, одному ему видимую грань, и нет слов, которые вернули бы его оттуда.
Он уходит, ступая с гордо поднятой головой, чтобы сесть на золотой престол, освобожденный заговорами недальновидных братьев, и побледневшие олимпийцы склоняют колени перед новым Владыкой.
Уходит незаметно, надев на себя шлем и бросая из пустоты таинственное: «Хочешь — исчезну?»
Уходит в славе, не двигаясь на деле никуда, просто сидя на троне, и его лицо становится отражением мира — холодное и коварное, с отблесками золота в черни глаз.
Геката меняет компоненты — чтобы увидеть: он опять уходит, только другим способом.
Иногда кажется — он смеется над ней, проклятый Кронид. Будто хочет противопоставить ее упрямому: «Никогда!» — собственный мотив: «Будет. Будет. Будет…»
Будет ли, враг мой?
* * *
— Да, — говорит Нюкта. И крепко стискивает посеревшие губы, глаза — ярче звезд и глубже Океана — темнеют от предвкушения. — Его нет во дворце. Наверное — он на Олимпе. Какая-то из Эриний сказала, что видела Гермеса. А мой Гипнос…
А твой Гипнос натворил дел, устало думает Геката. Усыпил Громовержца по просьбе Геры. Не ведая, что стоит за невинным: «Это сюрприз для мужа»
Славный сюрприз — запихнуть сонного мужа в Тартар, а на его престол посадить Посейдона! Геката цокает языком, размешивая пряный напиток в кратере. От Аполлона и Посейдона она ждала такого давно. От коровы-Геры — нет. И кто бы подумать мог…
Интересно: они сами представляли, на что шли, начиная этот заговор?! Когда продумывали: сперва убрать Зевса, а потом и Аида уж за компанию, а то мало ли что он сделает…
— Ход, — произносит Нюкта, вспоминая древнюю, еще времен Титаномахии игру. — Он ударит из невидимости. Уберет Посейдона вслед за Зевсом. Сам сядет на престол. Он не…
«…вернется». Мстительное предчувствие в голосе сгущается, переплавляется в злорадство. Нюкта знает: Гекате можно открываться без опаски, выплескивать бесконечную, истовую ненависть к чужаку-Владыке — не подземному, делающему не то и не так.
Геката молчит и исподтишка улыбается всеми тремя ртами. Геката полагает, что Гипнос вообще-то пошел в мать, а Великая Нюкта — не лучше олимпийских дур.
Геката хранит мысли при себе и не дает давешнему крику прорваться в воздух.
Трехтелая полагает, что Владыки могут уходить, сколько вздумается. Уходить, приходить, грызть друг другу глотки, меняться тронами.
А этот — нет. Этот обязан возвращаться.
Потому что иначе жизнь выцветет до прежнего мутно-серого варева Стигийских болот, потому что иначе — не станет того, что так долго держало ее.