Я сидел на своей койке и смотрел на огонёк керосинки, которую Прокопенко так и не убрал со столика в углу. Огонь стоял ровно, как всегда. На потолке от него ходили слабые тени, медленно, почти не двигаясь. Степан скрутил вторую самокрутку, не закурил — положил на колено. Жорка с нижней нары что-то сказал негромко Котову, я не разобрал. Где-то у соседнего капонира кто-то один раз стукнул молотком по железу — один удар, и дальше тишина. Сегодня даже стук был один, не три.
Я думал о том, что видел днём. Я думал про то, что Беляев заметил мой заход и принял его без ругани. Я думал про артиллериста с биноклем, у которого даже звания было не разобрать, и про то, что они увезли свои машины так быстро, что Прокопенко не успел толком их рассмотреть. Они работали не для нас, чтоб мы видели; они работали по делу, и работали впервые. Я был свидетель. Один из немногих, и в этом полку, и шире — пока ещё. Через месяц о таком будут знать все.
Я поймал себя на этом «через месяц» и оборвал. Мне не положен месяц. Мне положено завтра.
И ещё я думал о Смоленске. Кравцов читал ровно, как читают, когда сказать больше нечего: «Положение тяжёлое, но управляемое». В этом «управляемое» было всё, что он мог себе позволить.
Я лёг на левый бок, правое ухо к подушке. Под подушкой было пусто: письмо ушло, и вернуть его было уже нельзя. Завтра в пять — снова работа.
Глава 8
Пятнадцатого утром я махнул Жорке через стекло: ещё.
Поднимались парой над запасной площадкой, где когда-то были школьные грядки, а теперь стояла одна пустая стодола и две воронки у обочины. Прокопенко с утра передал короткое: «Командир сказал — с Гладковым в воздух. Чтоб Жорке заход показали. Не словами — в воздухе.» И ушёл, как всегда, не дожидаясь ответа.
Двадцать у Жорки выходило хорошо. Машина шла на цель ровно, нос держался, эрэсы ложились куда надо. На третьем заходе он поднял большой палец из кабины, мол, идёт.
Я мотнул головой: рано.
Зашёл первым, показал тридцать. Заметил, как Жорка повторил — слишком плоско. Между двадцатью и тридцатью у него вышло двадцать с половиной, не больше. Я снова показал. И ещё раз. На третьем повторе Жорка взял угол правильно. Машину прижало к ремням сильнее, прицельная картина короче, мелованный квадрат на полосе мелькнул быстрее, чем у двадцати.
Когда сели, он шёл ко мне через полосу не спеша.
— Лёш.
— Что?
— Я понял. Это другой угол. Времени меньше, но видно глубже. Особенно когда дым.
— Особенно когда дым.
Он хлопнул ладонью по крылу семёрки — раз, коротко. Я ответил тем же по плоскости его машины. Прокопенко стоял в стороне, тряпка в заднем кармане, и смотрел на нас, не говоря.
— Слушай сюда, — сказал Жорка через минуту, уже у землянки. — Это же не наставление. Это же как у нас на Молдаванке: сосед говорит — я тебе так пройду, а сам — иначе. Вот и здесь.
Сказал тихо, без своей обычной улыбки. Я не ответил. Шуткой это не было.
Назавтра — шестнадцатого — мы ходили на колонну под Шкловом. Жорка в паре со мной, Беляев впереди с Шестаковым. Заход у Жорки в этот раз получился. Эрэсы у него легли точно: тягач встал, потом задымил, потом загорелся. На посадке он подошёл к моей семёрке, хлопнул по крылу. Я ответил. Прокопенко считал пробоины с тряпкой в руке. Увидел нас, ничего не сказал.
— Двенадцать, командир, — обронил, когда я подошёл. — В силовых ничего. Радиатор задело по краю.
— Зальёшь?
— Заварю.
Я полез в кабину за планшетом. Прокопенко не ушёл.
— Командир.
— Что?
— Жорка сегодня поработал.
Я не ответил. Сказал ему «угу» одной интонацией.
Семнадцатого, после обеда, к штабу подъехала полуторка из армии. Привезла почту, ящик запчастей и двух новых лейтенантов в свежих гимнастёрках.
Морозов Сергей. Девятнадцать лет. Свердловск. Чкаловское училище, выпуск май сорок первого.
Литвинов Игорь. Двадцать. Куйбышев. Тот же выпуск.
Стояли у машины, держали планшеты на двух пальцах, как держат на построении в училище, чтоб не помять. Сапоги на них были новые, без пыли, и от этого казались в полку чужой ноткой, будто их надо ещё обмять о грунт.
Беляев вышел из штаба. Посмотрел на них в две секунды.
— Завтра к Прокопенко с утра, — сказал. — Двое суток на ознакомление с машинами. Дальше посмотрим.
Они оба сказали «есть» в один голос, как у себя в школе.
Беляев ушёл, не оглядываясь. Морозов посмотрел ему вслед, потом на меня — проверил, как полагается стоять. Я не сделал лица. Просто прошёл мимо.
В землянке Жорка показал им место на нижнем ярусе. Литвинову поближе к лампе, Морозову у двери.
— Тут вот так, ребята, — сказал он спокойно. — На верх не лезем, верх тут уже расписан.
Я смотрел на этих двух и думал ровно, без сентиментальности, что вот такими, в чистой гимнастёрке и без пыли на сапогах, в этом полку были не так уж давно Смирнов и я. И ещё двое, которых в живых я не застал. Война не спрашивает, успел человек обмять сапоги или нет.
Двое суток — это, как оказалось, было слишком оптимистично.
Восемнадцатое началось до света.
Беляев вышел к нам уже одетый, с полевой сумкой через плечо. В землянке тесно: кроме нашей эскадрильи, у стола стоял старший лейтенант Кривенко из третьей. С ним я раньше виделся коротко, в столовой. Кривенко — ровесник Степана, в круглых очках на платочке у нагрудного кармана. Молчал. Слушал.
У дверного полога стоял Прокопенко. Без тряпки, что у него редкость.
В углу на нижней наре сидел Котов. Рука перевязана, ремень повязки лежал поверх гимнастёрки. Котов не должен был быть здесь, но поднялся к столу, чтоб посмотреть карту.
Беляев положил планшет.
— Сегодня — большая работа, — сказал он. Без предисловий. — Идём смешанной восьмёркой с третьей эскадрильей. Объект — танковая клиня немцев на Смоленском направлении. Высота подхода — шестьсот, атаки — двести, заход с разворота.
Он назвал состав.
— Первая четвёрка: я с Шестаковым. Павлюченко с Соколовым. Вторая четвёрка: Филиппов с Гладковым. Литвинов идёт ведомым у Кривенко.
На имени Литвинова в землянке стало тише. Литвинов выпрямился — он стоял у Морозова за плечом — и кивнул, как полагается.
— Морозов остаётся запасным на земле, — добавил Беляев. — Если кто не вернётся — завтра пойдёшь ты. Сегодня держишься при Прокопенко и слушаешь всё, что скажет.
Морозов сказал «есть» одной нотой.
— Зенитный огонь, — продолжил Беляев, — будет плотный. Прикрытие истребителями заявлено. В воздухе мы его, скорее всего, не увидим. Если увидим — хорошо. Если нет — работаем своей задачей.
Он замолчал. Сложил планшет.
— Вопросы.
Литвинов поднял ладонь до уровня груди, как в училище.
— Товарищ капитан. Если попадёшь под трассу — куда?
Беляев посмотрел на него три секунды. Не моргая.
— Делай, как делает Кривенко. Смотри на него, повторяй. Если трасса — вниз. Не вверх. Вверх тебя снимут.
Литвинов сказал «есть».
Бурцев, стоявший в фоне у дальней стены, добавил коротко, одним предложением:
— Там наши держатся. Надо помочь.
Кравцов рядом с ним сидел с карандашом в руке и блокнотом на колене. Ничего не писал — просто держал.
Беляев свернул сумку.
— По машинам.
Я пошёл к двери. Котов поднялся со своей нары.
— Лёш.
— Что?
— Удачи.
— Удачи, Колька.
Он смотрел на меня снизу вверх, потому что я уже стоял в дверях, а он сидячий. На лице у него ничего не было. Только глаза.
Снаружи светало.
До цели было сорок минут.
Я держался за хвост Степана, как и положено ведомому. Слева чуть выше — четвёрка Беляева, в строю «клин». Справа за нами — четвёрка Филиппова, с Жоркой в паре и Литвиновым с Кривенко на хвосте. Восемь машин. Для лета сорок первого — работа.
Под крылом разворачивалась Смоленщина.
Раньше я видел горящие деревни поодиночке: точкой, столбом дыма на чёрном пятне. С неделю назад увидел две сразу. Сегодня их было — не сосчитать. Полосы. Просеки. Дороги, по которым тянулись беженцы — узкими длинными лентами с коровами и узлами, с детьми на руках. Разбитые мосты в реках, и рядом — стоящие без движения телеги, потому что хозяин куда-то ушёл. Или его уже нет. Следы танков по пшенице, ровными полосами от горизонта.