— Ты ей напиши.
— Маше?
— Семёна нет, но письмо может дойти. Лене напиши, спроси, есть ли у неё известия. И Маше отдельную записку — что дядя Алёша помнит про гармошку.
Тихонов посмотрел на меня. Долго посмотрел.
— Ладно, — сказал. — Сегодня и напишу.
Поднялся, отнёс кружку к умывальнику. Вернулся. Посмотрел на меня сверху, потом, не садясь, сказал, как будто отчитывался:
— Завтра я с Морозовым в паре. Беляев утром сказал.
— Слышал.
— Я Морозова в воздухе ещё не видел. Он меня тоже не видел. Завтра увидим.
— У вас одна школа за спиной — Чкаловское. Не с нуля встретитесь.
— Угу.
Он шагнул вниз с крыльца, по тропинке к стоянкам — ушёл проверять матчасть, видимо. Я остался сидеть. Через минуту вышел Жорка, в землянке без меня было пусто. Он сел на то же место, где сидел Тихонов. Кружка у него была своя.
— Лёш.
— А.
— Тихонов с тобой?
— Поговорили.
— Хороший. Тихий. Нравится мне.
— Нравится.
Жорка отпил чая, поморщился — холодный уже. Поставил кружку рядом, на доску.
— У меня жинка к концу августа должна была родить, я тебе говорил?
— Говорил.
— Уже родила. Письмо вчера. Девочка. Тоня.
— Поздравляю.
— Угу. Спасибо.
Сказал «спасибо» как обычное, ни весело, ни печально. Он, видимо, ещё сам не разложил в голове, что у него теперь дочка. Услышит, переварит, через неделю разложит.
Жорка посидел, поднял кружку, допил остатки и пошёл в землянку. Я остался на пороге один.
Девятнадцатого вечером Прокопенко работал у семёрки поздно.
Я пришёл к нему около десяти. Капот был открыт, у соседнего капонира горел один маленький переноска-фонарь на ящике. Прокопенко работал не быстро — он сегодня ставил какую-то заслонку, которую с утра не получилось закрепить. Я подошёл, протянул ключ.
Прокопенко принял, поработал минуту, потом отдал обратно. Принял другой. Я держал.
Минут пятнадцать молча. Один раз он поднял голову — где-то на западе, очень далеко, прошёл тяжёлый одиночный звук, не разрыв, не мотор, что-то похожее на эхо большого взрыва, дошедшее через лес. Прокопенко прислушался секунду, потом снова склонился к мотору. Я тоже прислушался. Звук не повторился.
Потом Прокопенко выпрямился, оглядел капот, вытер лоб тыльной стороной запястья. Мотнул подбородком — закончил.
Я не уходил. Прокопенко тоже не уходил. Закурил самокрутку.
— Командир.
— Старшина.
— Слыхал — Полтава тоже под огнём.
Он сказал это ровно, без ударения. Не вопрос — констатация.
Я молчал.
Я знал, что да. Я знал, что Полтавщина под немцами с пятнадцатого августа — что то село, где жили Мария, Опанас, Оксанка, уже четыре дня под оккупацией, что Прокопенко об этом ещё не знает наверняка, но уже подозревает по обрывкам, по тому, что сводки Совинформбюро стали обходить юго-западное направление молчанием, по тому, что почта от Марии не приходит вторую неделю. Я знал, что официальная бумага придёт ему в полк через тыловую почту в октябре, и в ней не будет ничего конкретного — только что село такое-то находится за линией соприкосновения с противником, в данный момент связи нет. Я знал, что Мария и Оксанка выживут — оккупация кончится, они уйдут на восток весной сорок третьего к двоюродным в Тамбов и оттуда дотянут до Победы. Опанас в сорок третьем уйдёт в армию, попадёт на Курскую дугу, останется жив, после войны вернётся к матери в Полтавщину и будет работать в МТС.
Я ничего из этого не сказал.
— Слыхать — слыхали все, — сказал я. — Сколько правды в этих слухах — не знаю.
— Угу.
Он постоял ещё, докурил до пальцев, бросил окурок и придавил подошвой.
— Ему уже через четыре дня будет четвёртая неделя без письма от Марии, — сказал я внутри себя, не вслух. — Я считаю чужое время.
Прокопенко не спросил, что я считаю. Он не спрашивал.
— Командир.
— Старшина.
— Спать пойдёте?
— Пойду.
— Идите.
Я пошёл. Он остался у семёрки, у фонаря. Я обернулся через двадцать шагов. Он стоял у крыла, в той же позе, что и обычно, — не смотрел вслед мне, смотрел на машину. Самокрутка у него в правой руке догорала.
Через секунду он шевельнул правой рукой у бедра. Мелко. Я отвернулся раньше, чем разглядел. Это было четвёртое или пятое перекрещивание Прокопенко, которое я считал мысленно за этот месяц.
Прокопенко курил. Я курил в землянке последнюю на этот вечер. Между нами стояла семёрка, прикрытая тенью.
Глава 13.1
Двадцатого числа была короткая нелётная.
Утро поднялось туманом, к десяти туман сошёл, но облачность осталась низкая — двести метров, ниже не давало работать ни нам, ни немцу. Беляев на завтраке сказал коротко: «До обеда наблюдаем. Если разойдётся — пойдём после обеда.» Не разошлось. Облачность висела до самого вечера, и к ужину Беляев махнул рукой: «Завтра.»
Я провёл день у семёрки и в землянке. У семёрки Прокопенко добавил две заклёпки в правой плоскости — те самые, отдельной парой, седьмая никогда не рядом с шестой. В землянке Захаров сидел за журналом, что-то выписывал из лётной книжки в свой блокнот. Морозов лежал на койке, не спал, глядел в потолок. Гладков с Тихоновым у дальней стены чем-то перекидывались — не разобрать, тихо. Жорка играл на гармошке тихо, не задорно, без слов — что-то протяжное, рабочее. Не «По долинам», не задорное.
К двадцать второму у семёрки было три новых пробоины, все в плоскости правого крыла. Прокопенко латал заклёпками в обеденный перерыв — клал четыре заклёпки, потом отходил, смотрел на крыло сбоку, потом ещё пятую и шестую, отдельной парой. Седьмую он никогда не ставил рядом с шестой. «Если рядом — крыло помнит», — сказал однажды и не объяснил.
Двадцать второго к обеду Беляев увёл шестёрку на сопровождение. Я шёл вторым в первой паре с Павлюченко. Цели не было — обстановка была такой, что просто несли воздух к Ельне, чтобы немец видел, что мы там. Прошли, постояли в зоне восемь минут, ушли. Потерь нет.
Двадцать второго вечером Беляев на разборе сказал: завтра — полная первая, шесть машин, цель к утру. Боекомплект — бомбы по батарее, эрэсы по тягачам, пушки по обслуге и машинам. Прокопенко после ужина протёр у семёрки бронестекло. Всё, что мог сделать в этот день, он сделал.
Морозов в этот вечер чистил пистолет. Каждое движение отдельно, как первый тренаж в училище. Затвор. Рамка. Возвратная пружина. Тряпочка через ствол. Собрал, проверил вхолостую, убрал в кобуру. Не сказал ни слова за весь чистильный круг. Я знал — это у него предбоевой ритуал. Когда Морозов чистил пистолет за вечер до большой работы, утром он шёл в воздух собранным.
Захаров за журналом не писал. Просто держал блокнот раскрытым на пустой странице.
Жорка играл негромкие протяжные ноты, без линии. Барометр стоял на серединке.
Двадцать третьего я открыл глаза за минуту до подъёма. Обычно — в минуту, иногда после. Сегодня раньше.
В землянке шевелился Морозов — одевался у своей койки тихо, чтобы не разбудить других до звонка. Захаров спал на спине, рот приоткрыт, прядь на лбу. Гладков уже сидел, наматывал портянки.
— Жорка.— Шо.— Ничего.
Он усмехнулся. Не зло.
— Ну и слава тебе, командир. Поехали.
Подъём шестёрки шёл с интервалом сорок секунд. Я взлетел четвёртым. Семёрка пошла легко — Прокопенко с утра сделал три пробных запуска, мотор тянул ровно. Левая ШВАК давно перестала напоминать о себе — Прокопенко всё-таки довёл её до ума.
Перед взлётом, ещё на стоянке, Прокопенко стоял у крыла семёрки в обычной позе — тряпка во внешнем кармане, ладонь правая в кулаке, ключ в нём. Он подал мне ключ — не глядя в руки, движением, которое за два месяца стало рабочим.
— Контакт на тяге держится.
— Хорошо.
Он мотнул подбородком в сторону стоянки Павлюченко. Степан Осипович там был, у борта своей машины, скручивал самокрутку. Издалека. Не подходил к семёрке этим утром.
— Степан Осипович?