Глава 9
«Задняя»
Сержант Ковальчук прогнал ленту до того, как над полосой посветлело.
Он стоял в задней кабине на коленях и пропускал ленту УБТ через приёмник звено за звеном — своей рукой, как велел накануне Прокопенко. На третьем звене, том, что капризило ночью, придержал пальцем, чувствуя, как оно идёт. Шло туго. Прокопенко сажал его ночью раз пять, поправил приёмник, но узел остался капризным: нового было неоткуда взять, латали тем, что есть. Ковальчук это знал. Знал и то, что в бою, если третье схватит, на «почему» времени не будет — будет полсекунды: посадить ленту обратно и дать очередь, или не дать.
Он смотал ленту, уложил заново — виток к витку, чтоб на подаче не закусило. Сел за гашетку и прошёл ствол по дуге, проверяя сектор: вверх — свободно, в стороны — свободно, вниз и назад, к хвосту, где ствол упирался в ограничитель и дальше не шёл. Ниже, под киль и под хвост, он не доставал вовсе. Там лежала слепая зона, и Ковальчук держал её в голове на ощупь — докуда ствол дотянется, а докуда уже нет; высчитывать это в бою будет некогда.
Свою установку он знал, как Прокопенко знал свою машину: где ствол ходит легко, где упирается, сколько в коробе ленты. Двенадцать и семь, на турельном кольце, — в упор по мотору или кабине это смерть, если попасть и если хватит ленты. А ленты сегодня было мало и капризной была лента. Не палить, когда заметил, — бить, когда достанешь: это он усвоил за месяц задней крепче всего.
Руки он держал в работе нарочно — пока руки в работе, не думаешь о том, что впереди. За месяц у стоянки они с командиром прогнали уговор десяток раз, всухую, на земле: капитан качал крыло — Ковальчук наводил ствол вслед, докладывал сторону и высоту. В воздухе, по живому, он шёл сегодня впервые. Перед тем как сесть в кабину, командир сказал ему через борт коротко, в последний раз:
— Зайдут сзади-снизу, под хвост — подниму тебе его. Доложишь сторону и высоту, я доверну, выведу в твой сектор. Один не достанешь — не тянись, дай довернуть.
— Понял, командир. Сторону, высоту — и жду доворота.
Уговор был простой. Порознь не выходило никак: его глаза без манёвра командира не доставали, манёвр без его глаз был слепой. Вместе выходило. Он закрыл короб, тронул ствол ещё раз и положил руки на колени. Подрагивали. Он сжал их в кулак и разжал — так делал Прокопенко на стоянке, он подсмотрел, — и дрожь ушла под кожу.
Дело его в бою было одно и узкое: смотреть назад. Командир смотрел вперёд — за всех шестерых, за цель, за гребень со своими, за трассу; на хвост командиру глянуть было некогда и нечем. Этот кусок неба, который пилот не достаёт ни глазом, ни шеей, и был отдан стрелку. Слепое одноместного у семёрки было не слепое — за него отвечал он, Ковальчук, и больше никто. Месяц это казалось работой впустую: возишь ствол по пустому небу, докладываешь то, чего нет. Чего нет — пока однажды не будет. Над полосой засвистел запуск. Пойдёт.
* * *
Работа в тот день была обычная, городская.
Короткий удар по огневой точке у заводской окраины, пушкой, по обозначенному рубежу: пулемёт в развалинах, обложенный ракетами с земли, отделённый от своих узкой полосой. Командир зашёл первым, дал вдоль полосы — короткой, по видимому, не задев гребень, где сидели свои; пулемёт у развалины замолчал. За ним Захаров, потом Гладков с Бабенко, по той же черте. Точку придавили в два захода, по своим не задели. Сошников отработал по чужому следу и вышел за Морозовым — держался он ровнее, чем неделю назад. Пошли на отход, к Волге, на сбор.
Из задней Ковальчуку весь удар был виден иначе, чем командиру: тот глядел вперёд, на цель, на гребень со своими, на трассу. Ковальчук глядел назад и вверх — туда, откуда придёт то, что командир не увидит. И докладывал коротко, как принимают доклад от исправного прибора, — вполуха: «верх чист», «справа выше пара, не к нам», «сзади чисто».
Над городом стояло то же, что стояло каждый день к этой неделе, — немецкие истребители. Перевес их в полку знали не по сводкам, а по тому, что они ходили над городом, когда хотели, парами и звеньями, и выбирали, кого взять. Над целью не трогали: над целью их работу делала зенитка. Брали на отходе, по одному, когда группа растягивалась и каждый шёл сам. Прикрытия не было — пара Яков ушла южнее. Шесть машин на малой высоте растянулись на отходе, и пять из шести были одноместные: голые сзади, лёгкая работа. Раз за тот отход Ковальчук их и засёк: пара мессеров прошла высоко, левее, не сходя, — поглядела и ушла к своим. Они не спешили. Над городом время работало на них.
* * *
— Сзади-снизу, под хвост! — Ровный голос Ковальчука сорвался. — Мессер! Снизу, из-под хвоста, метров четыреста!
Он засёк его первым и один. Немец заходил оттуда, куда пилоту взгляда не хватает: снизу-сзади, из ямы, закрытой всем телом машины. Для командира его не было. Для Ковальчука — был.
Немец знал работу. Шёл выше, в стороне, выбирал — мог взять любого из пяти голых. Взял семёрку, головную, зашёл так, будто хвост у неё пустой, как у остальных. Одноместный Ил-2 сзади слеп — ни глаз, ни ствола; дать в упор и уйти, и пилот до последнего не поймёт, откуда по нему.
Но сзади был Ковальчук. И немец шёл у него на глазах — а под ствол не шёл. Тот держался точно под килем, в слепой зоне УБТ, куда ствол не опускался. Ковальчук видел его весь, от винта до хвоста, и не мог достать: между стволом и мессером стоял киль семёрки, своя же машина. Дать очередь — срезать собственный хвост. Он водил стволом до упора вниз и упирался в ограничитель раз за разом; мессер был там, в полуметре за килём, виден и недосягаем, и полз вверх, в упор, будто на пустой хвост. Ещё немного — и он дал бы наверняка, в мотор, в кабину.
Он бил бы — да некуда было бить. Кричать «вижу» толку не было: видел он и так весь месяц. Толк был в одном — в стороне и высоте, чтоб командир положил машину туда, где киль уйдёт с дороги и немец выползет под ствол. Доклад был не словом — командой себе самому: продержать ствол доведённым до упора, пока хвост не отвалит, и не упустить серый силуэт из дуги ни на миг, чего бы машину ни кидало.
— В секторе нет! — крикнул Ковальчук. — Под килем! Не достаю!
Вот оно — то, для чего был уговор. Он засёк. Теперь дело командира.
Семёрку бросило в скольжение. Хвост ушёл вбок, киль отвалил в сторону — и мессер, что висел под ним недосягаемый, выполз из-за киля прямо в сектор. Командир клал машину вслепую, по докладу, отдавая немцу скорость и высоту из того скудного запаса, что был под килем; те секунды он отдавал, чтоб вывести немца стрелку под ствол, а не себе под мотор.
— Идёт в сектор! — Ковальчук поймал его. — Беру!
* * *
Сержанту Ковальчуку машина открыла немца в тот самый миг, когда командир свалил её в скольжение.
Он довёл ствол, поймал серый силуэт в кольцо — близко, метров двести, винт, жёлтый кок, тонкий нос, кресты на плоскостях — и дал. Коротко, по две-три, не выпуская из кольца, в упор, в мотор.
И лента стала.
Третье звено. То самое, капризное, что он ночью сажал раз пять, а Прокопенко предупреждал утром. Оно схватило на подаче, и УБТ замолчал с патроном в стволе. Полсекунды — а в эти полсекунды немец был перед ним, не отвернувший, заходящий в упор, и ствол молчал.
Думать было некогда, и Ковальчук не думал — руки сделали сами то, что отрабатывали всухую сто раз, ночью и утром, у стоянки. Левая сорвала застрявшее звено, выбросила его вон; правая посадила ленту обратно в приёмник, дослала; большой палец, не отпускавший гашетки, дожал. УБТ ударил снова — длиннее, ровно, зло.
Очередь легла мессеру в нос и по капоту — по капоту брызнуло искрами, металл по металлу, не пламя. От немца пошёл назад тёмный след — не то дым, не то выхлоп на полном газу, — и тот, не доведя атаки, рванул вниз и вправо, прочь, к городу, кувыркнувшись через крыло. Уходя, немец всё же дал — короткой, наугад, на отвороте, уже не целясь: трасса прошла по хвосту семёрки, в полуметре над головой стрелка, и ушла в киль и стабилизатор. Машину толкнуло.