Передний край немца лежал, как лежал всю осень. Окопы, ходы сообщения, дымки полевых кухонь в балках, редкое движение по дорогам подвоза — то самое неторопливое, привычное движение обороны, которое живёт само по себе и никуда не торопится. Я держал семёрку ровно, на постоянной высоте и скорости, чтобы фотоаппарат брал землю без смаза: разведку снимают по линейке, не как штурмуют. Захаров шёл уступом, выше и сзади, и смотрел за небо, пока я смотрел за землю, — на разведке пилот наполовину слеп вверх, и весь верх держит ведомый.
Я прошёл вдоль края и за него, в глубину, и смотрел жадно: на дороги, на станции, на балки — не стягивает ли немец резервы, не копит ли против нас то, что мы копим против него. Считал машины на дорогах, прикидывал колеи, искал свежие, набитые тяжёлым, искал укрытую под балками технику, дымы непогашенных за день костров, всё то, чем тыл выдаёт, что он подобрался к удару.
Чем дальше я уходил за край, тем тоньше делалась под крылом своя земля и тем громче било в висках. Тут уже всё было его — каждая балка под нами могла держать спаренную зенитку, каждый перелесок мог поднять пару с ближнего поля. Две машины в чужом небе, на ровной, как по линейке, высоте, без права на манёвр, пока не отснято, — это два неподвижных пятна на чьём-то планшете. Я держал ровно, а внутри всё подбиралось, как подбирается перед прыжком, и я ловил себя на том, что не дышу полной грудью, экономлю, будто и дыхание видно с земли. Семёрка шла прямо и тихо, фотоаппарат щёлкал кадр за кадром, а я ждал той секунды, когда нас наконец увидят, — и считал, далеко ли ещё до балки, на которой поворот домой.
Он не копил. Он стоял в обороне, кормил кухни, возил по тылам обычное, и ничего в этом тылу не сжалось, не сгустилось, не подобралось к прыжку. Немец нас не ждал. Он всю осень бил нас в городе, привык, что бьёт, и собирался бить дальше, как бил, — и в его тылу не было ни одной приметы того, что он чует над собой занесённую руку.
— Спокойно у него, — сказал Захаров в эфир, скупо, по-захаровски. — Как на курорте.
— Снимаю, что вижу. Идём дальше до балки и поворачиваем.
Зенитка достала нас на отходе. Над ближним к фронту узлом дорог поднялись две дорожки трассеров — двадцатимиллиметровая, частая, дробная; немец положил заградительный по курсу. Я бросил семёрку вниз, на бреющий, и трассы прошли поверху.
— Пара сверху! — Ковальчука в задней качнуло. — «Мессеры», двое, заходят слева-сзади!
— На бреющий, прижались! Захаров, ниже!
Мы упали к самой земле, к степи, к балкам, и пошли домой бреющим, размазывая тень по бурой стерне. На бреющем штурмовика взять трудно: снизу под тебя не подберёшься, сверху — теряешь высоту вместе с ним и рискуешь воткнуться. Мессер дал по нам сверху раз, длинной, мимо — трассы легли в стерню впереди, подняли бурые фонтанчики; Ковальчук ответил коротко, отгоняя; немец проскочил, полез вверх для второго. Второго захода он не сделал. Над нами уже была своя земля, и над передним краем встала навстречу немцу наша зенитка, и пара отвалила, не полезла. Мы дотянули до Конной на бреющем, с одной дырой в захаровской плоскости и с полной плёнкой того, что я снял.
* * *
Прокопенко держал семёрку не так, как держал осенью.
Осенью он латал её каждую ночь, ставил заплату на заплату, и счёт по машине у него рос. Теперь он её берёг. Дыру от разведки заделал к утру, как всегда, — но всё остальное, что в вылетных днях он чинил наживую, лишь бы машина встала в строй к четырём пятнадцати, теперь он перебирал основательно, на чистый металл, как чинят, когда есть время и когда машина нужна не на завтра, а на тот день, к которому её готовят.
— Мотор перебрал, Алексей Петрович, — сказал он, не отрывая глаз от законтренной гайки и пробуя её пальцем на сдвиг. — Маслосистему промыл, фильтры сменил, регулировку выставил. Гонял на земле — тянет ровно, как новый. Ресурс берегу. Не жгу её попусту по этим разведкам.
— Бережёшь к чему?
Он поглядел на меня снизу, от мотора, и не ответил сразу. Потом сказал, складывая ветошь:
— А к чему её всю осень из бочек заливали по капле, а теперь привозят бочками? Я, Алексей Петрович, машину чиню, а не сводки читаю. Но бочки считать умею. Видать, скоро ей много работы. Вот к этому и берегу.
Он не спросил у меня числа. Он его и не ждал — он, как и весь полк, видел только горючее в нишах и чужие полки под сетями, и из этого складывал своё «скоро». Я мог бы назвать ему день. Не назвал. Число лежало у меня под рёбрами, и я носил его, как носил весь том всё, что знал, — молча, потому что назвать его — значило не облегчить, а взвалить.
Оружейники в эти дни набивали ленты впрок, как никогда. ВЯ, ШКАС — звено за звеном, ящик за ящиком; ленту к ВЯ снаряжают через машинку, патрон за патроном, и в обычные дни набивали к вылету, в обрез, а теперь набивали короба загодя, складывали под сеть готовыми, чтоб в нужный день не набивать, а подавать. Снаряд они перебирали поштучно — бронебойно-зажигательный к бронебойно-зажигательному, осколочно-зажигательный отдельно, — раскладывая чередование в ленте так, как ляжет по цели; в обороне по колонне и расчётам клали гуще осколочный, а тут оружейник нет-нет да и подкладывал больше бронебойного, не зная сам зачем, по чутью на тяжёлую работу. Подвешивали и снимали РС на пробу, прозванивали электрозапал направляющих, проверяли на щелчок замки бомбодержателей под пустой подвеской. Бомбы — ФАБ-сотки и осколочные — лежали в обвалованном погребке у стоянок рядами, со ввёрнутыми, но не взведёнными взрывателями, прикрытые от сырости. Снаряд везли и везли. Старшина по вооружению принимал его под расписку и ругался, что складывать уже некуда, а его всё везут, — и ругань эта была хорошая, не осенняя.
* * *
Вечером я обошёл стоянки, как обходил всегда.
Аэродром лежал тихий и полный. Под сетями стояли машины — заправленные, перебранные, с набитыми лентами, с подвешенным боезапасом, готовые. В обвалованных нишах копились бочки и ящики, которых хватило бы на работу, какой полк не вёл с самого сентября. На соседних полях, за горизонтом, под такими же сетями стояли свежие полки — пикировщики, штурмовики, истребители, — и не летали, берегли себя к одному дню. Передний край немца в этот вечер кормил свои кухни и не знал, что над ним собрано, и не ждал.
Всё это копилось не для обороны. Обороняются тем, что есть на завтра; так копят, когда собираются бить — крепко, разом, в один день. Армия за моей спиной сжималась в кулак, и сжималась тихо, под сетями, в темноте, руками тех, кто возил бочки по ночам и набивал ленты впрок. Оборона, которую полк тащил с сентября — по колонне, по батарее, по городу, по машине, по человеку, — этими ноябрьскими ночами кончалась. Не вылетом кончалась, не боем — горючим в нишах и тишиной в эфире.
Я стоял у семёрки, перебранной и заправленной, и считал про себя то, что считал всю осень и о чём молчал. Дней оставалось мало. Я знал, сколько именно, и знал, что будет в тот день, и знал даже, чем тот день обернётся к февралю, — но всё это лежало под рёбрами и наружу не просилось ни словом. Наружу просилось другое, простое, общее со всем полком: вот-вот. Скоро.
Прокопенко в темноте, у мотора, проверял в последний раз законтренный фильтр — не потому, что не проверил днём, а потому, что руки сами лезли проверить ещё раз то, что было сделано верно. Я постоял рядом, поглядел на его руки в свете прикрытой переноски, и пошёл к землянке. Завтра-послезавтра нам перестанут давать куцый наряд на пару по заявке. Завтра-послезавтра всё это горючее в нишах пойдёт под крыло разом, и чужие полки поднимутся с соседних полей, и фронт за моей спиной перестанет обороняться. Я загнул ещё один день. Их осталось совсем немного.
Глава 15
«Туман»
Тревогу дали затемно, в начале седьмого, и она была не похожа на те, по которым нас поднимали всю осень.
По осенним тревогам бежали к машинам зло, спросонок, костеря дежурного: подняли ни свет ни заря, опять пара немцев пошла на разведку, опять висеть над передним краем впустую. По этой бежали молча. Дневальный прошёл по землянкам не с криком, а коротко, в дверь: «Полк по тревоге. Расчехлять, прогревать. Готовность — у машин». И по тому, как он это сказал, без надсады, ровно, все поняли разом, не сговариваясь: вот оно. То, к чему всю осень возили бочки и набивали ленты впрок.