В свой первый бой Сошников полез один на повтор и чуть не лёг под счетверёнки. Сейчас не полез — вышел по Морозову, на двадцать метров раньше, чем мог.
Вслух я ему ничего не сказал. По радио — только:
— Сошников, сбор. Девяносто.
— Есть девяносто.
Он пристроился к Морозову на сборе, в полуметре, как держался всю дорогу. Голос в эфире был ровный, не сорванный, как в первый раз.
Я собрал шестёрку над Волгой, пересчитал по головам. Шесть. Заявка снята, по своим не задели, машины все идут. На отход я повёл их низко, прижимаясь к реке, прочь из-под городской зенитки, что била из дыма. На отходе нас в тот раз никто не тронул: истребители немца были заняты южнее.
* * *
Сели после полудня.
Шестёрка вернулась вся, но не целой. У Гладкова пробоина по консоли, у Бабенко по стабилизатору, семёрка привезла ещё одну за эти городские дни заплату — теперь по низу фюзеляжа, у самого бронекорпуса. Город отдавал нам за каждую точку по нескольку дыр.
Передовой пункт отзвонился, пока я писал разбор. Тот же сорванный голос доложил: миномёты у коробочки замолчали, по балке немец на день поубавил, пехота держится. И добавил, без приказа, своё: чисто положили, командир, по самому краю, ни одного к нам не прилетело. За этим «ни одного к нам» стояло то, чего я с воздуха знать не мог, — что в развалинах за ракетами никого из наших наша же очередь не зацепила.
Разбор я писал сам — теперь это была моя работа, не политрука. И впервые за всю полосу в разборе строкой шла не потеря и не победа, а износ: столько-то пробоин, столько-то заплат, столько-то выработанного моторесурса, и ни одного целого борта на завтра без ночной работы.
К ночи на стоянках считали не дыры — узлы. У Гладкова осколок задел тягу элерона: её не клеили, меняли целиком — выпрессовывали, ставили новую, гоняли на земле раз за разом, и одной этой тяги хватало двоим до утра. А таких узлов по шести машинам набиралось больше, чем было рук.
Прокопенко обошёл семёрку, нашёл новую дыру по низу, подцепил ногтем рваный край дюраля и отогнул его, примеряя заплату на глаз, ничего не сказал. Потом пошёл по остальным машинам — медленнее, чем месяц назад, останавливаясь у каждой дольше. У одной постоял, опершись о консоль, будто переводя дух, и снова пошёл. Городские дни он считал не по моему разбору — по своим рукам, и счёт этот у него был длиннее моего.
К вечеру у него на стоянках зажгли переноски — голые лампы на проводе, раскачанные ветром с Волги, и тени от них ходили по плоскостям, как вода. Пахло бензином, горелой краской и остывающим железом. Эта ночь была его — латать то, что город наколол за день, чтоб утром шестёрка снова вышла к балке. Он не торопился и не медлил, просто не уходил, и за полночь по стоянкам всё ещё стоял ровный звон киянки по дюралю да короткие пробы моторов: один возьмёт, помолчит, опять возьмёт. Я оставил ему машины и сел за сводку готовности, ту, что теперь подавал Трофимову сам: на завтра шесть бортов, если успеет. Возвращаясь за полночь, я насчитал на стоянках три горящие лампы — по числу тех, у кого ещё не сошлось.
Глава 8
«Старшина»
Город привозил ремонт не штуками, а узлами, и Прокопенко считал его узлами.
Я пришёл на стоянки к вечеру — теперь это была часть моей работы: сводку готовности на утро я подавал Трофимову сам, а чтобы её подать, надо было пройти по бортам и посмотреть, что из шести машин выйдет к четырём, а что нет. Шёл я не один — рядом шёл Прокопенко, и сводку, которую я понесу командиру полка, на деле составлял он, своими руками, по тому, что находил под каждой заплатой.
Он шёл от борта к борту и читал каждый по-своему. У Гладкова подёргал рукой перебитую тягу элерона, покачал головой: менять, не клеить. Новой тяги в запасе была одна, последняя; он отдал её на гладковскую машину и велел снять негодную, не дожидаясь утра, — без тяги элерон мёртв, а мёртвый элерон не подымешь. У Бабенко посеченную обшивку стабилизатора тронул ладонью — это терпит, это к утру, заплата да краска. Машину Панина третью неделю не собрать без новой поршневой, которой нет; она стояла под сетью, как стоит мёртвое, и с неё уже начали снимать годное на живых. У моей семёрки он остановился дольше всех, у той дыры по низу фюзеляжа, что мы привезли днём, и решал — не вслух, сам с собой, как решал всё. На шесть машин узлов набиралось на всю ночь и на больше, чем рук; он распределял их в уме, как на земле распределяют огонь, — что в первую очередь, что терпит, что не успеть и до утра. Семёрку он ставил первой: она шла головной, ей и быть готовой раньше. Но прежде надо было залезть под низ и узнать, что там с рулём.
Сёмин ходил пеший — ему я в сводке писал «без машины» так часто, что строка эта стёрлась бы, будь она не в наряде, а в тетради.
По всему полку в эту ночь было то же. Три эскадрильи отработали город, три эскадрильи привезли городские дыры — рваные, в упор, наискось, не степные аккуратные. Технари не спали нигде: по капонирам, от стоянки к стоянке, горели переноски, и в их свете полк был похож не на полк, а на мастерскую, которая всю ночь чинит то, что днём ломают.
— Что по семёрке? — спросил я.
— Посмотрю, что под низом, тогда скажу. — Раньше, чем посмотрит, он говорить не любил. — Руль высоты не задело — к утру будет. Задело — другой разговор.
* * *
Под семёрку он полез с переноской, и я полез за ним: про руль высоты я хотел знать не из утренней сводки, а сейчас.
Дыра была рваная, городская, наискось, у самого края бронекорпуса по низу. Прокопенко завёл под неё свет, лёг на спину на брезент и смотрел снизу вверх, в нутро машины, туда, где шли тяги, тросы, маслопровод. Снаряд вошёл рядом с тягой руля высоты — рядом, не в неё. На палец левее — и руль перебило бы, и тогда семёрка села бы где-нибудь на брюхо, как Сёмин, или не села бы вовсе. На палец. Город бил так близко к тому, чего нельзя задеть, что Прокопенко после каждого городского вылета лез под машину сам, не доверяя осмотр никому: «на палец» — это цена, которую с воздуха не видно, а на земле видно всю.
Он прошёл рукой по тягам, по тросам, по маслопроводу — проверял не глазом, пальцами: нет ли надсечки, заусенца, тонкого надлома, что днём держит, а на тряске разойдётся. Подёргал тягу руля высоты — ход чистый. Прошёл маслопровод до самого радиатора — сухо. Тросы — целы, в роликах ходят. К водяному радиатору и патрубкам тоже сунул руку: нет ли осколка, что днём держится, а на прогреве потечёт. Пробитый радиатор он не любил больше всего — его не латают, его меняют, а менять было не на что.
— Руль цел, — сказал он снизу. — Тягу не задело, маслопровод не задело. Тросы прошёл. К четырём будет.
Он выбрался из-под машины, вытер ладони о штанину и полез на стремянку к заплате. Рваные лохмотья дюраля по краю дыры откусил кусачками, ровняя гнездо под лист; приложил заранее выгнутый по месту кусок, прихватил на временные винты, прошёл сверлом под заклёпки — ряд за рядом, на ощупь точно отмеряя шаг между отверстиями. Заклёпки ставил по одной: поддёргивал снизу, расклёпывал сверху, и заплата садилась плотно, без зазора. Раз только рука с поддержкой задержалась дольше, чем надо, — он подержал её на весу, дал отойти и доклепал ряд медленнее обычного, не торопя того, что не торопилось само. Работа была не хитрая, тысячу раз деланная. И вот тут, на мелкой работе, на контровке тяги, пальцы его и подвели.
Он стал контрить — ставить шплинт на гайку тяги, мелкую работу, какую делают на ощупь, не глядя, пальцами. И пальцы на секунду не взяли. Контровочная проволока, тонкая, привычная, не далась: пальцы сошлись на ней и не сжали, будто рука на миг забыла, что держит. Он замер. Не вскрикнул, не выругался, не уронил — просто замер, глядя на свою руку так, как глядят на чужую. Потом взял проволоку второй раз, и второй раз она далась, и он законтрил гайку как надо, без задёра.
Я ничего не сказал. Лезть с заботой к старшине — всё равно что лезть с заботой к Морозову после Тихонова. Прокопенко сам сказал — не мне, а гайке, которую только что законтрил: