Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тишина.

Он понял.

Он не вставал ещё час. Внутри было не больно, а пусто. Потом стало стыдно, что пусто. Потом стало стыдно, что он живой, что он сегодня лежал, пока они летели, и что он рад был остаться.

«Я живой, — подумал он. — Они нет. Это не моя заслуга, а мой стыд.»

Я нашёл Котова к восьми вечера.

Он сидел не на наре, а снаружи, на бревне у дальнего капонира — там, где техники складывали стреляные ленты. Не ел, не курил. Пилотка лежала рядом на бревне. Рукав у него был расстёгнут на повязке.

Я сел рядом. Молчал.

Прокопенко прошёл по краю стоянки с фонарём — увидел нас. Чуть замедлил шаг. Потом понял, что лезть не надо, и пошёл дальше.

Жорка вышел из землянки с гармошкой в руках. Я слышал щелчок ремня. Он сделал три шага в нашу сторону, увидел, развернулся и тихо ушёл обратно. Гармошка осталась у него в руке, незакрытая.

Минут через десять Котов сказал:

— Лёш.

— М?

— Я думал, я смелый. А я, кажется, трус.

Я не ответил сразу. Подождал.

— Я лежал тут весь день, — сказал он. — Плечо болит. И я был рад, что не лечу. Понимаешь? Рад. А Ваня сегодня не вернулся. И Литвинов. Который только пришёл вчера.

Я подумал, как ему сказать. Думать было нечего: взрослые слова на этом бревне не работали.

— Колька. Ты не трус. Ты живой. Ты с ранением. Ты не идёшь не потому, что испугался. А потому, что нельзя.

— А когда отпустят? Я буду бояться?

— Не знаю. Никто не знает. Узнаешь, когда сядешь в машину.

Он молчал.

— Я тебе завидую, Лёш, — сказал. — Ты каждый день в воздухе.

Завидовать тут нечему было. Я завтра тоже мог не вернуться, и в этом не было никакой избранности — была одна арифметика. Я не сказал.

Жорка вернулся через полчаса. Без гармошки. Сел на бревно с другой стороны от Котова. Положил руку Котову на плечо — на здоровое — и так оставил.

Котов руки не сбросил.

Мы сидели втроём, пока в землянке у нас не загасили последнюю лампу.

Я лежал у себя на наре и не спал.

В землянке кто-то ещё не спал тоже — слышно было по дыханию. У Степана дыхание было ровное, у Жорки — частое и неравномерное. У Котова я не разбирал, потому что он отвернулся к стене.

В одиннадцатом часу полог отодвинулся.

Вошёл Кравцов. Карандаша у него не было. В руке — пакет. Серый, плотный, перевязанный бечевой. Печать на пакете я разглядел сбоку, через шов. Не полковая. Выше.

— Командир эскадрильи у себя? — спросил Кравцов тихо.

— У себя, — ответил кто-то снизу.

Кравцов прошёл к занавеси, отделявшей закут Беляева. Скрылся за ней.

У Беляева горел огонёк. Я слышал, как они говорили — двое, негромко. Слов не разобрать. Иногда говорил Кравцов, дольше. Иногда Беляев, коротко.

Тон у Беляева в тот вечер был необычный. Не злой, не резкий. Тяжёлый.

Что было в том пакете, в эту ночь ещё никто из нас не знал.

Глава 8.1

Койки старшина разобрал ночью.

Я открыл глаза и сразу понял это — не глядя, по тому, как стояла тишина. У дальней стены, где спал Шестаков, не было ни шороха одеяла, ни сонного покашливания. У окна, где Литвинов лёг семнадцатого вечером, тоже было пусто. Я полежал ещё минуту, глядя в потолок землянки. По доскам полз отблеск утреннего света, попадавший через открытую дверь.

Жорка лежал лицом к стене. Дышал ровно — слишком ровно для того, кто спит. Я уже умел отличать. Морозов на своей койке шнуровал сапоги. Поднял голову, скользнул взглядом по разобранным койкам и тут же отвёл. Не задержался. Это было правильно. Я ему мысленно поставил хороший балл.

У двери, аккуратно сложенные в стопку, лежали два полотенца. На одном — кобура без пистолета, портсигар, бумажник, мелкие предметы. Это для матери Шестакова, в Ярославль. На другом — почти пусто, только гимнастёрка, новая, ещё с заводскими складками. У Литвинова в полку был меньше суток. Бурцев потом разберётся, кому отправлять.

Я встал и вышел.

Воздух наружу шёл от ровной тёплой ночи, которая ещё не отступила перед утром. Над лесом висел тонкий пар. На стоянке семёрка стояла под чехлом, нос на запад. Над ней горел керосиновый фонарь, отбрасывал жёлтый круг на брезент. Прокопенко был там — я увидел его силуэт ещё с тропинки.

Подошёл, остановился в трёх шагах. Прокопенко не оборачивался — у него под чехлом был открыт капот, и он что-то трогал в моторе короткими сосредоточенными движениями. Ключ в правой руке. Тряпка во внешнем кармане комбинезона, угол свисает.

— Командир, — сказал он, не оглядываясь. — Бензопровод заварил. Збираю утром. Заплатки подсыхают. К обеду — посмотрим. Может, к вечеру.

— Надолго?

— До завтра. К завтрему точно.

Он наконец повернулся. Лицо у него было то же, что вчера и позавчера, — спокойное, обветренное, с короткой сединой в усах. Глаза в полусвете казались темнее обычного.

— На стоянке холодно. У меня ватник у землянке техсостава. Гарно согреешься.

Я не стал отказываться. Прокопенко не предлагал из вежливости — он предлагал только то, что считал нужным. Если ватник, значит ватник.

— Спасибо, старшина.

Он мотнул подбородком и опять ушёл головой под чехол. Я постоял ещё минуту, глядя на семёрку — вернее, на то, что от неё было видно из-под брезента. Левое крыло выглядывало с заплаткой свежей сварки, ещё тёмной, без покраски. Правый борт под чехлом я не видел, но помнил — там было четыре дырки от вчерашних зениток. Прокопенко обещал к завтрему. Значит, к завтрему.

К палатке штаба эскадрильи я подошёл к семи. Беляев был уже там, рукава гимнастёрки засучены выше локтя, под глазами тёмные полукружья. Карта на ящике, прижата по углам стреляными гильзами. Карандаш в левой руке — Беляев писал левой, хотя стрелял правой; я заметил это ещё в первую неделю.

Павлюченко сидел на табурете у входа, локтем на колене, курил «Беломор». Курил не как дома — медленно, между затяжками длинные паузы. Гладков и Филиппов вошли следом за мной. Морозов, новенький, остановился у двери — не знал, можно ли садиться без приглашения. Я указал ему на лавку. Он сел.

— Все, — сказал Беляев. — Слушайте.

Он поднял глаза от карты. Голос ровный, чуть ниже обычного.

— Сегодня летят четвёрки. От нас — никто. Машины в ремонте, после вчерашнего почти все с пробоинами в силовых или близко к ним. Прокопенко обещал к завтрему ввести в строй. Самые быстрые — к обеду. Я вашу скорость знаю и старшинскую тоже. К завтрему, значит, к завтрему.

Никто не возразил. Возражать было незачем.

— Третья эскадрилья сегодня летает по нашей задаче. Пара утром, пара после обеда. Мы — на земле. Это значит — занимаемся машинами, помогаем техсоставу, кто умеет. Кто не умеет — учится. — Он коротко глянул на Морозова. — Лейтенант Морозов, вы Чкаловское в этом году окончили?

— Так точно, товарищ капитан. Май.

— Что у вас по матчасти было?

— Удовлетворительно.

— Сегодня будете у Прокопенко в подчинении до обеда. Скажете старшине — комэска велел. Понятно?

— Так точно.

— Завтра решим, кого пустим в воздух первым. Сейчас — расходимся. Никаких лишних движений, никакого сбора в землянке без причины. Кому надо умыться — на ручей. Кому надо есть — в столовой. Я в штабе полка с восьми. Если что — Павлюченко за меня.

Он опустил голову обратно к карте. Это означало — конец инструктажа. Мы вышли.

На улице Жорка догнал меня в три шага. Он шёл сутулясь, что было непривычно — обычно ходил прямо, как на параде.

— Лёш, — сказал он. Я остановился. — Я в землянку. Полежу ещё.

— Иди.

Он пошёл, опять сутулясь. Гармошка у него осталась в чехле под койкой. Я знал, потому что вчера вечером он её не доставал и сегодня утром не доставал. У Жорки гармошка была барометром. Когда он играл, всё было нормально. Когда не играл — что-то стояло. Сейчас стояло.

Я повернул в другую сторону, к стоянке. У дальнего капонира на бревне сидел Морозов. Он, оказывается, не пошёл сразу к Прокопенко — успел сначала зайти в землянку и взять оттуда лист бумаги и карандаш. Сидел теперь на бревне, лист на колене, карандаш в правой. Писал.

1691
{"b":"976122","o":1}