Отражение выглядит жалко. «Пожалуйста, скажи, что это не со мной, — просит отражение взглядом. — Так ведь не бывает. В песнях… в олимпийских историях… так не бывает!»
Петля рыданий захлёстывает горло, она отворачивается от отражения, сползает на пол и закрывает лицо руками, глуша тихий, рвущийся изнутри вой. Она не помнит, когда в последний раз плакала — она же дочь Запирающего Двери, в конце-то концов, но всхлипы идут на приступ и вырываются из груди обезумевшими пленниками из темницы, и перед глазами стоит усталое лицо Нюкты-Ночи: «Что я тебе говорила, девочка? Он — чудовище. Он умеет только причинять боль. Что же ты плачешь, дочь лавагета? Ты ведь получила то, что хотела?»
Я получила, что хотела, — распухшие губы силятся изобразить улыбку, за которую ее прозвали светочем подземного мира. Я получила его. Я только не знала, что будет так больно. Не может же первая ночь любви быть такой. Я спрашивала. У Афродиты («О-о, это был Арес, он был так хорош!») У бабушки («Зевс доставляет удовольствие даже когда берет силой…»), у Гекаты (таинственный и многозначительный мечтательный смешок). Я спрашивала у матери — и видела по ее затуманенным глазам, по покрасневшим щекам, что в ту ночь у них с отцом было не так.
«Знаешь, у кого было так? — ласково шепчет Нюкта. — У Медузы Горгоны, которую изнасиловал Посейдон. Ты скажешь, что она не любила его — легче ли тебе станет, дочь Владыки? Ты и теперь будешь утверждать, что получила то, что хотела?»
Голос настойчив, мягок, вкрадчив. Повсюду: идет из углов, от наполненной прохладной водой ванной, от флаконов с притираниями, с полотка. Словно Нюкта в материнской заботе спрыгнула со своей колесницы и растворилась в воздухе маленькой комнатки — чтобы наставить на путь истинный глупую дочь своего Владыки. Голос мягко напоминает о том, что в наших желаниях может таиться зло, тащит за собой, настойчиво ведет в прошлое, и Макария послушно идет, потому что в прошлом нет боли.
Только заблуждения.
* * *
— …всё-всё! Ещё лепешку — и с крыльев упаду! Кому-нибудь на голову.
— Зевсу, — предлагает Эмпуса.
— Гере… — мстительно шипит Ламия.
Гипнос жуёт лепешку и серьезно размышляет над такими возможностями.
— Афродите? — робко предполагает он.
— Она с Аресом, — напоминает Макария. Гипнос ухмыляется. Откладывает недоеденную лепешку. И — под общий хохот:
— Тогда я уж лучше издалека на нее настоем побрызгаю!
Упархивает по своим делам — смыкать смертным веки волшебным настоем, оделять людей и богов вереницей сыновей — сновидений.
Эринии Алекто прилетело крылом по уху, и она грозится богу сна вслед: «Крылья выщиплю, гусак проклятый!»
— Он красивый, правда?
Беспамятная Лета поднимает голову от рукоделия. Вяло роняет:
— Да. А кто?
Ламия поправляет причёску, цокает языком.
— Красавец, ничего не скажешь, милая. Правда, ветрогон, а всё же красавец.
И остальные закивали, запереглядывались. Начали подмигивать друг другу: вот наша царевна и на юношей заглядываться стала. Вот и правильно. Есть на кого заглядываться. О Гипносе ведь даже на земле аэды что поют? Правильно, прекрасный. Правда ведь прекрасный, хоть с Гермесом равняй, хоть с Аресом: русоволосый, сероглазый, красивый почти как Аполлон, с этой своей улыбочкой, с белыми-то крыльями… Есть, есть в подземном мире, на кого заглядываться, пусть чванные олимпийцы захлопнутся! Правда, у него десять тысяч детей, зато ни одной жены. Ну, ты же понимаешь, Макария: один красивый мужчина (не считая Владыки, конечно!) на весь мир…
Макария не слушала. Пряталась за светлой улыбкой. Не позволяла губам выговорить: «Не один». Не к чему им вспоминать, что не только у Гипноса — русые волосы, серые глаза, крылья…
Черные крылья — не белые.
Волосы не вьются, не прыгают по щекам упругими локонами — лежат ровно, перехваченные ремешком.
Глаза никогда не искрятся смехом: любой смех умрет в судорогах, напоровшись на остриё такого взгляда.
Таким он был в её первом воспоминании: тогда она, совсем девочкой, пробралась на отцовский пир в честь возвращения их с матерью в подземное царство. Казалось несправедливым: сидеть с подружками, когда остальные пируют?!
Стащить шлем у отца было легче лёгкого. Макария скользнула в наполненный шумом и песнями мегарон, радостно огляделась: здесь нет танцев муз, как на олимпийских пирах, и Аполлона с его вздохами и картинными позами, зато есть Гермес со сплетнями, а Ламия и Эмпуса вышли плясать, и у них выходит так красиво! А факелы тети Гекаты горят колдовскими огнями, а мертвый герой Орфей поёт сильно и сладко, а Эриния Алекто сейчас подерется с тенью Медузы Горгоны, а еще…
Одинокий мечник появился в зале во время танцев. Без поклона подошёл к отцу, и Макария заметила, как побледнело и посуровело лицо матери. Лица других подземных исказила явная досада. «Явился», — прошипел кто-то из стигийских. Кто-то шептал: «Давно не было видно!» А Керы, извиваясь, повествовали о каких-то войнах, морах…
— Хорошо, Убийца, — тихо обронил Аид, и Макария любопытствующим взглядом зашарила по черным крыльям. Лица Таната Жестокосердного она не видела раньше. — Пируй с нами. Остальное потом.
Тот отошёл, встал у стены. «С братом не поздоровался», — удивилась Макария. Нашла глазами Гипноса — тот весело повествовал: «Ну, раз Чернокрыл здесь — значит, дела на поверхности получше пойдут!»
Потом Убийца повернулся — и Макария забыла, что хотела рассмотреть его лицо (какой смысл, они всё равно с Гипносом близнецы). Меч на его поясе тянул и звал. Черный металл пел что-то об отсеченных прядях, о покое, подманивал, обещал рассказать многое…
Макария не заметила, как обошла танцующих, приблизилась к гонцу отца, о котором ей так старательно старались не рассказывать (а она всё равно знала). Протянула руку — коснулась холодного лезвия, сомкнула вокруг него пальцы, чувствуя песню…
Она не заметила, как вздрогнул Танат, как отшвырнул свой кубок отец, смутно почувствовала только: что-то сорвалось с головы.
Потом был крик ужаса, и она не сразу поняла, что кричит мать. И что хтоний — в руках у Владыки, призвавшего свой шлем.
И что все взгляды в зале устремлены на неё, уцепившуюся за самый страшный в мирах клинок.
Потом она подняла голову — с доверчивой улыбкой, полной восторга — меч всё еще пел! — и увидела его лицо.
Бледное, с жесткими чертами, словно высеченными в скале, с пронзительными говорящими глазами. Непохожее на лицо Гипноса-Сна.
— У тебя хороший клинок, — сказала она. — Ты не сердишься?
Не размыкая взгляда, он молча, медленно поднял руку.
— Не трожь её, Убийца!
Ни раньше, ни позже Макария не слышала у отца такого голоса.
Когда её подхватили отцовские руки, она с удивлением посмотрела на лицо Аида — и ей показалось, что она видела страх. Только ведь Владыка ничего не боится, так что она, наверное, рассмотрела неправильно.
— Острый, — радостно сообщила девочка и показала порезанную ладошку. — Вот.
Владыка передал дочь жене. Углом губ выговорил: «Унеси её». Он так и стоял напротив своего посланца, странно сутулясь, будто готовясь заслонять кого-то собой.
Из угла отчаянно визжала флейта, стараясь заполнить собой неловкое молчание.
Макария видела белое лицо матери. Её прыгающие губы. Слушала прерывистый шепот: «Сейчас я перевяжу. Больно? Не надо так делать, не надо так делать…» — и пораженные глаза подземных. И извивалась в материнских руках, потому что не это хотела видеть.
Уже на пороге ей всё-таки удалось поймать взгляд чернокрылого мечника. «Невидимка, ты решил, что я могу ударить её?! — спрашивал взгляд. — Я не причинил бы вреда твоей дочери».
— Он бы меня не ударил! — возмущалась она потом, когда мать поливала её ладошку целебными отварами. — Он сам так сказал! Потому что я папина дочка и царевна. А его меч…
Мать всё молчала и не понимала (мама не умеет читать по глазам, это Макария заметила давно). Потом убрала со лба дочери рыжий локон. Прижала к себе, обволакивая сладким, нарциссовым ароматом.